Тётя Мотя - Майя Кучерская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любовь моя, а теперь полетели, я никогда не рассказывала тебе про эту дачу, это мамина дача, она неприспособленная, но на ней прошло мое детство и еще целый вечер, утро и день детства Теплого — мы поехали туда как-то раз, просто ее проведать. тчк
Заберись на чердак, подыши сырым запахом брошенных досок, мышиного помета, березового веника, забытого тысячу лет назад, знавала дача и лучшие времена, и тот сарай с тяпками был баней. Смахни с лица паутину, сщелкни древесного жучка с рубашкиного манжета, отправляйся по расшатанной лестнице, осторожно, легонько — нет, подожди, не спускайся! Глянь быстро вниз — видишь, на давно не крашенном дощатом полу зеленые резиновые сапожки. Один стоит солдатиком, второй свалился на правый бок, убит. Рядом улегся толстый серый носок, другой залез внутрь солдата, его не видно. И еще взгляни на коляску из стойких соломенных прутьев на измятых железных колесах, она трофейная, когда-то покрашенная серебряной краской, привезенная дедушкой с войны. Коляску катала немецкая девочка, Гретхен, а потом моя мама, и однажды везла в ней с полянки грибы, белые и лисички, за калиткой их опустилась целая стая, потом в ней спала Оля с белыми волосами, потом целый вечер играл Теплый, а сейчас в коляске лежит единственная кукла, тоже довольно старая, из моих, зовут Марина (и тут не помогут уже никакие психотерапевты). Марина видит кукольный сон, как, пока все спят, она вылезает из коляски и ступает по террасе, обходит шерстяной носок, сапожок, завалившегося близнеца, видит перед собой миску с собачьей едой, это для вечно голодного Полкана, который живет у сторожа. Марина быстро-быстро поедает все, что в миске, вытирает пластмассовые ручки о платьице, слышит твои шаги, как ты громко скрипишь сверху, бежит к коляске, ловко забирается в нее, накрывается одеялком, привычно закрывает глаза.
Взгляни на этот притаившийся скрипучий уют заброшенного дома, к стенам прилипают мысли, сказанные когда-то слова, прочитай, что на них написано, поскорей. Земляники-то в этом году… Два щенка, в пятнах и рыжий… Мам, а можно мне котеночка? Ну что ты поделаешь — снова всюду пролез, а уж как я весной корчевала. Голоса, хохот на террасе, молодая мама, сосед дядя Витя, тоже совсем молодой, лучшая мамина подружка Галка, и ее хахаль из Обнинска, Валентин, бабушка, чуть только старше, чем я сейчас, режутся в девятку, на деньги. Ставка — пятачок, пропуск хода — копейка. Мотыльки летят на огонь, на террасе еще не вставили стекла. Кузнечики в траве стрекочут, перебивая захлеб соловьев, комаров нет, в воздухе только разбавленный росистой сыростью ночи аромат первых ирисов, но глохнут и голоса и хохот. Одни пионы так и застывают в банке на столе, и редко, слабо стукают о клеенку лепестки.
Сядем на электричку, выйдем у Киевского вокзала.
Поплыли по Москве-реке, прямо к набережной Андреевского монастыря с голубыми только что отреставрированными куполами… Я расскажу тебе мой секрет. Проплывем еще немного, вот здесь нам выходить.
Малыши катаются на своих первых четырехколесных велосипедах, младенцы в колясках недвижно спят (в круглых розовых ртах — соски!), в середине — заросшая маргаритками клумба, по краям аллеи высокие кусты сирени — не обломанной, целый второй день, сиреневой и белой, чуть в глубине два цветущих светлой пеной дерева, возможно, вишни. Но все это для отвода глаз.
В парке живет секрет. Только искать его нужно в начале июля, не раньше! Если лето выдастся холодное, лучше даже попозже. тчк
Любовь моя, в середине июля, молю тебя, съезди на дачу, купи билет на электричку, пересядь на кораблик и приплыви сюда. Приди в этот парк, пройди по центральной асфальтовой дорожке, ты упрешься в пруд и увидишь, от него отходят две толстые вытоптанные тропы, сверни на правую, пройди ровно двадцать шагов. Около старой одинокой липы вдохни поглубже — слабое благоухание донесет до тебя легкий ветер.
Запах жареного мяса не должен сбивать тебя, поэтому лучше прийти пораньше утром, когда еще совсем немного народа, и народ этот — бегуны да собачники. Ощутив аромат, иди на него, но вскоре тебе придется свернуть в сторону, прошагать без дороги, сквозь кусты, не бойся, это недолго. Аромат приведет тебя к забору, серому бетонному, объясняющему, что там давно нет парка, а есть пустырь, на котором вот уже несколько лет тянется непонятная стройка. Но забор это то, что надо, это значит — ты правильно пришел. Посмотри чуть левее, видишь? Можно уже ничего не нюхать, все станет видно и так. Жасминовый куст, обсыпанный белыми цветами, некоторые уже опали, и земля рядом устлана прозрачным душистым одеяльцем, летним одеялом для младенцев. Для дочки, которая родится вот-вот. Это и есть мой секрет. Этот невысокий жасминовый куст, про который никто не знает. Он, конечно, немного чахлый, потому что растет в тени, к тому же у самого забора, и все-таки он живой, расцветающий каждый июль и сначала тихо, а потом все стремительней сбрасывающий свою белую одежку. Дарю тебе этот куст, запомни к нему дорогу. тчк
Так, конечно, ничего и не написала, только плакала, плакала на прощанье, улетая на вечную разлуку. Плакал и Коля — Тете в ладони, потом, как обычно, вызвал крыску Ню — ту самую, из далекого журнала в приемной доктора, и они катали ее полпредотъездной ночи на любимом велосипедике, но к утру низкий потолок «Шереметьева» все-таки навис, и вечная его полутьма, чтоб страшней было ехать.
— Завтра тоже лечу, правда, из «Домодедова», на две недели, Вьетнам, — сказал Коля уже мимо, телеграфируя, ставя ее чемодан на ленту проверки, перед регистрацией. Это и было словами прощанья, чемодан поехал — Коля развернулся и зашагал к выходу.
Глава пятая
В июле пришли страшные вести: Ярославль разбомблен, сожжен.
Белого, сияющего церквями города больше не существовало.
Что было с ее близкими? Жив ли отец, мать? Ириша не знала.
Каждый день она ходила на телеграф, отправляла телеграммы одну за одной, рассылая их по нескольким знакомым адресам — и не получала ответа. Ехать в Ярославль было невозможно — чтобы попасть в еще недавно мятежный город, требовалось специальное разрешение и, сколько ни билась она, сидя в бесконечных очередях, достать его не могла.
В начале сентября она получила наконец письмо от матери — писанное едва узнаваемым почерком — поначалу оно показалось Ирише безумным. Предложения были незакончены, описания событий мешались с молитвами, выплывали какие-то «он», «она», мать перескакивала, не завершив мысли. Но в достоверности изложенных в нем сведений Ириша не сомневалась. Такое нельзя было выдумать.
Отца Ильи больше не было на свете.
Это первое, что сообщала мать.
Но этому Ириша как раз и не удивилась — возможно, потому, что последнее время, когда молилась об отце в церкви и подавала о нем записки, чувствовала: среди живых нет его.
Сообщив о гибели батюшки, подробно и страшно сбивчиво, мать рассказывала, что пришлось им пережить в Ярославле. Вот что вырисовывалось сквозь ее бессвязный рассказ.
Утром 6 июля матушка проснулась от трескотни, ей показалось, будто во дворе у них сваливают дрова. Она поднялась, пошла к батюшке. И застала его оживленным, светлым — каким она не видела его уже долгие месяцы. Отец Илья рассказал ей, что в город вошли белые, с севера наступают англичане — наконец-то началось восстание против большевиков!
В середине дня отец Илья снова пошел в город на разведку и опять вернулся веселый: белые заняли город, офицеры рассказывали, что восстания охватили и Петербург, и Москву. Тут началась страшная стрельба — батюшка повел всех, кто был в доме, прятаться в подвал, и снова куда-то ушел, не слушая уговоров. А они так и просидели полдня в тесном холодном подвале, только к вечеру, когда поутихло, вернулись и переночевали в комнатах. На следующий день красные стали стрелять со Всполья и зажгли город. Начались пожары, и все-таки первую волну огня удалось потушить. Но красные снова стреляли, теперь уже зажигательными снарядами, весь день, и вскоре улицы заполыхали уже не на шутку — строения сплошь были деревянные. Горела Мышкинская, Пошехонская, Никитская, Сенная. Огонь приближался и к ним, к их Рождественской, они заметались, стали собирать вещи, тут снова явился отец Илья, с распущенными длинными волосами, измученный, бледный, запыхавшийся, но «совсем молодой и весь восторженный, почти как тогда в Оптиной», написала мать. Все это время, и день и ночь, он провел в родном Успенском соборе. На колокольне собора стояли пулеметы, шла стрельба, отец Илья служил молебны и панихиды, упрямо записывая в метрические книги имена погибших. Домой он прибежал, услышав, что горят уже Рыбинская и Владимирская — совсем рядом, нужно было искать другое убежище. Схватили самое необходимое, немного еды, воду — с батюшкой был и их соборный дьякон, отец Андрей, который, как сказал отец Илья с гордостью, даже стрелял ночью из пулемета. Отцы довели их до Вознесенского училища, посадили в подвал и снова исчезли. И опять полдня они провели в подвале, вместе с такими же беженцами и погорельцами, в полной безвестности и молитвах.