Мемуары сорокалетнего - Сергей Есин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После регистрации в загсе молодые, то есть Гортензия Степановна и Евгений Тарасович, жили в центре города на жилплощади невесты. Семья у той была небольшая — мать да старуха бабка. Обе бухгалтерши, чистюли, отчаянно гордящиеся дочкой и внучкой, самостоятельно проложившей себе дорогу к иной, чем у них, интеллигентной профессии.
К этому времени Гортензия Степановна университет уже закончила, устроилась по распределению в хранилище небольшого музея. Но она ждала своего часа и очень надеялась на паровоз.
Дела у Евгения Тарасовича шли неважно, не хватало домашнего воспитания, общей начитанности, культурного кругозора, органических знаний смежных искусств. Обскакивали его мальчики в отложных воротничках. Гортензия Степановна крепко помогала мужу: он ест утром перед институтом жареную картошку, а она ему читает избранные места из Плутарха или еще раз объясняет «Парадокс об актере» Дидро. В плане шефской помощи, закладывая фундамент собственной жизни, водила она его на выставки, в консерваторию — расширяла кругозор. «Мы с тобой, Евгений, — говорила Гортензия Степановна, — люди не выдающихся способностей, поэтому все должны брать трудом». Все было направлено к одной мерцающей, вдали цели, и во имя этой цели приходилось терпеть.
Перед Евгением Тарасовичем, как молодым мужем, были поставлены две конкретные задачи. В первый же вечер, как остались они вдвоем, Гортензия Степановна сказала: «Никаких детей. Мы должны сами пока кем-то стать. Некогда нам цацкаться с младенцами». И вторую поставила она перед мужем задачу: «От родни — и от твоей, и от моей — держаться подальше. Нечего их приваживать и холить. На это уходят силы, а нам с тобой силы надо концентрировать».
Гортензия Степановна в формулировках была решительна и конкретна.
Несмотря на домашнюю поддержку и концентрацию сил, дела у Евгения Тарасовича в год окончания института, как было уже сказано, шли неважно. Не то чтобы плохо, а именно неважно. Правда, как староста и единственный на курсе фронтовик, человек степенный, неторопливый и рассудительный, он получил возможность поставить свой дипломный спектакль в Прославленном театре. Здесь сначала не клеился застольный период, потом, когда вышли на сцену, вялыми оказались мизансцены. Евгений Тарасович бился с рисунком спектакля, актеры, глядя на мучения молодого режиссера, старались ему помочь, а люди это были все опытные, знающие, с большой художественной выразительностью, но беда заключалась в том, что актеры по природе своей тянут «одеяло на себя», каждый старается построить спектакль вокруг своей роли, — не было трезвого и аналитического взгляда со стороны, и Евгений Тарасович понимал, что спектакль не получается и рушатся его давние и честолюбивые надежды.
Но недаром говорили, что знаменитый Горностаев не бросает своих учеников. За неделю до сдачи спектакля академической комиссии метр пришел на репетицию, аккуратно повесил пиджак на спинку кресла, чуть распустил галстук на открахмаленной до хруста рубашке и начал все перекраивать, переделывать и шлифовать. Горностаев любил, чтобы на его мундире не было ни единого пятнышка.
Метр все переделывал почти незаметно для окружающих, легкими пассами, изящно. После недельных увлекательнейших репетиций не ученик метра, не знаменитые актеры Прославленного, занятые в спектакле, так и не разобрались, кто же вдохнул в школьные прописи живое, искрящееся дыхание. Нет, нет, наверно, не Горностаев, который своей тонкой аристократической ручкой все время выпихивал к рампе своего незадачливого ученика. И когда комиссия приняла «на ура» дипломную работу, когда спектаклю рукоплескал даже Великий актер, руководитель Прославленного, то Горностаев, стоящий рядом с этим любимым и ненавистным ему с совместной студенческой юности Великим, тоже аплодировал своему ученику, правда, чуть громче и чуть искреннее, чем полагалось бы при успешной защите. Это и ввело Великого в заблуждение. Тогда Великий актер, который прекрасно понимал, что успех его и успех его театра зависят от того, сколько талантливых людей вокруг подпирают его собственную славу и славу его Прославленного, быстро проведя в своем уме какую-то немыслимую комбинацию, сказал, играя богатейшими интонациями бархатного баритона: «А не принять ли нам этого молодца в труппу? Сейчас как раз освободилось место очередного режиссера». Но Горностаев, хорошо знавший характер своего студенческого друга, скривил такую изящную гримасу, означавшую, что его ученик, дескать, заслуживает иной, более высокой и торжественной доли, так пренебрежительно по отношению к Великому актеру и Прославленному театру махнул своей аристократической тонкой ручкой, что Великий актер, забыв в эту минуту, что имеет дело не только со знаменитым режиссером и педагогом Горностаевым, но и с интриганом Ванюшкой Горностаевым, который неоднократно был бит в студенческую нищую их юность за извивы своего иезуитского воображения, так загорелся идеей выхватить талантливого режиссера для своего театра, дабы Ванька Горностаев не попользовался им для упрочения славы руководимого им Традиционного театра, находящегося в конкурентной борьбе с театром Прославленным, что дал заявку на талантливого режиссера через министерство.
Произошла схватка двух гигантов. Но Горностаев знал, что делает: в конечном итоге полюбовно он уступал Великому актеру то, что было негоже.
Паровоз набирал пары — Евгений Тарасович оказался режиссером Прославленного театра.
Медовый месяц у Евгения Тарасовича и Великого актера, руководившего Прославленным театром, длился недолго. Вскоре после зачисления в труппу Евгению Тарасовичу — явление небывалое в этих торжественных стенах, к дебютантам здесь порой присматривались до их старости — доверили постановку классической пьесы. Молодые актеры, десятилетиями ожидающие большой роли, заходили по закулисью, потирая руки: наконец-то пошел в ход и их сверстник! Он-то уж рванет! Может быть, думали они, лед тронулся и к ним подобреют.
Сверстник собрал в своей пьесе всех первачей, всех самых разыменитых, помнивших за свою бесконечную творческую жизнь даже коронационные спектакли на сцене Прославленного. Сверстник, радуясь, что ему удалось привлечь к постановке такие великие силы, считал, что дело в шляпе. Застоявшиеся Знаменитые Старые актеры тоже радовались, что на зависть Незнаменитым Молодым актерам удастся напоследок, так сказать, у гробового входа, тряхнуть своей многоопытной стариной. Во взаимной радости и взаимовосхвалении прошел первый репетиционный период.
Вышли на площадку, попробовали играть в выгородках. Потом из театральных мастерских прислали костюмы, подготовка спектакля вступила в свою завершающую фазу, но тут все и Незнаменитые Молодые актеры, и Знаменитые Старые актеры, и осветители, и костюмеры, и все, кто хоть чуть-чуть разбирался в тонком искусстве лицедейства, поняли, что спектакль не задался. Это уже было чрезвычайное происшествие для Прославленного театра, потому что спектакль был плановый.
Назревала катастрофа.
Когда в воздухе, в горячительной театральной атмосфере, явственно запахло жареным, Великий актер вышел из своего украшенного старинными дагерротипами и хрустальными бра ампирного кабинета и по лестнице, устланной ковровой дорожкой, спустился в зрительный зал. Чужая, особенно тонкая душа художника — всегда потемки, поэтому можно только догадываться, какие противоречивые страсти бушевали в пламенном сердце Великого. И Великий поступил так, как в свое время поступил Горностаев. Улыбнулся своей знаменитой победительной улыбкой лучшего героя-любовника последнего тридцатилетия, и раздался его медоточивый, как виолончель, баритон:
— Все прекрасно! Но теперь надо и поработать.
Неделю Великий актер не поднимался в свой роскошный кабинет, довольствуясь скромными удобствами режиссерского кресла. Престарелые артисты, забыв об артритах и интригах, резво бегали по сцене, завистливо выгребая из своих обветшавших арсеналов невиданные художественные средства. Спектакль проклевывался, как рисунок на переводной картинке под нажатием осторожных пальцев.
Казалось, ничего особенного не было сделано, но, как и прежде, под рукой Горностаева комическое театральное действие ожило, покатилось, застремилось вперед весело и непринужденно. И все чаще в зрительном зале, где возле режиссерского столика с одинокой лампой молчаливый и разобиженный со своей прямой сержантской спиной сидел Евгений Тарасович, а рядом с ним, вальяжно поигрывая холеными руками в перстнях, раскинулся Великий актер, слышался его знаменитый тремолирующий баритон: «Хорошо, молодцы!» И темноту полосовала белая, молодая, победительная улыбка героя-любовника.
Премьера прошла в цветах, в поцелуях, в газетных восторженных рецензиях, но спектакль продержался в репертуаре лишь один сезон (Великий актер брезгливо относился к любой туфте), а больше Евгению Тарасовичу ничего не поручалось. В театре в этом смысле, как в саперном деле, дозволено лишь однажды, да и то лучше ошибиться талантливо.