Привет, старик! - Юрий Красавин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати будет упомянуть о том, что в кругу моих друзей меня не оставляло чувство своей творческой неполноценности: все симпатии Литературного института в то время были на стороне «Нового мира» с Твардовским, а консервативный «Октябрь» с Кочетовым осмеивался всячески, а кое-кем и презирался; я же следующую свою повесть — «Хозяин» — разослал веером по журналам, словно удочки-донки раскинул, и «клюнуло» в «Октябре». Соблазн напечататься был велик: две повести в толстых журналах — это уже бодрая заявка на книгу! А первая книга открывала сияющие перспективы будущей профессии.
— Важно не где печатаешься, а что пишешь, — оправдываясь, говорил я Комракову, Пушкину, Васильеву.
Они сочувственно улыбались, переглядывались, позволяли себе реплики: мол, на кого работаешь? Я отшучивался, но было обидно. Однако не отказываться же от публикации!
Моя повесть была о том, как трудолюбивый деревенский парень, вернувшись из армии, захотел стать хозяином. Захотел даже разбогатеть, а это уже было предосудительно с точки зрения господствующего государственного мнения. Повесть получилась с «кулацким» подтекстом, и я удивился, что ее приняли в «Октябре». А удивившись, понял, насколько приблизительным было размежевание между журналами. Я заподозрил даже, что все дело в личных симпатиях и антипатиях ведущих писателей.
— Пойми, старик: октябрь — слово неприличное, — говорили мне мои друзья. — Что-то вроде полового извращения.
Я обижался не за журнал — за себя. Никто из них не прочитал «Хозяина», а уж осудить осудили.
Наше размежевание было обычным разномыслием, и не более. Я отыгрался с лихвой, когда Комраков заключил с издательством договор на книгу для серии «Пламенные революционеры», избрав себе в герои ивановского ткача-большевика. Он объяснил это очень просто и без смущения: за «пламенных революционеров» хорошо платят, а ему, Комракову, деньги позарез нужны: в кооператив вступил — дачу в Красной Пахре строит.
Я же к тому времени написал повесть «Пастух», предложил «Новому миру», там её весьма похвально отрецензировал Виталий Сёмин, рекомендуя к публикации. Таким образом соперничество моё с Комраковым продолжалось и далее. Но это было потом, а пока что мы сидели в каком-нибудь ресторане, и главным было то, что вот мы сидим, мы молоды и полны надежд, мы вместе. И это суть. А остальное текуче, преходяще, остальное суета. Даже то, что казалось нам таким важным: противостояние журналов, литературных партий, идеологических течений.
— Старик, ты какие песни любишь? — спросил однажды Комраков.
— Старинные русские романсы, — отвечал я, еще ничего не подозревая.
— А из романсов который?
— Ну, например, «Гори, гори, моя звезда», «Глядя на луч пурпурного заката», «Растворил я окно».
Нет, наша компания никогда не пела песен. Даже в общежитии. Я всегда жалел об этом, потому что считал: пение песен, равно как и чтение стихов, превращает любую пьянку в дело достойное и даже благородное. Хорошее пение и хорошее чтение, разумеется.
Комраков после вопроса о моих песенных пристрастиях, помнится, куда-то отлучился на минуту, и вдруг от ресторанного оркестра развратным голосом объявили:
— По просьбе нашего друга из Осташкова Юры Красавина исполняется романс «Гори, гори, моя звезда»! И гнусно, надо сказала, исполнили! Тем довольней были мои друзья.
— Комраков, посмотри туда.
Это Олег Пушкин отвлекся от спора-разговора и желал отвлечь нас. Комраков чуть разворачивался корпусом.
— А? Кто такие? Сейчас наведем справки. Где наш услужающий? Я забыл, как его зовут.
Приходил официант.
— Слышь, а что за бабы вон там, длинные такие? — осведомлялся он заговорщицки.
— Насколько я понял, это баскетболистки из союзной сборной.
— О! Бутылку шампанского на тот столик!
Минуту спустя, наш услужающий скользил туда с подносом, на котором стояла бутылка шампанского. Я, как последний жмот, страдал от этих купеческих жестов: каждая трешка на счету, а Комраков позволяет себе, ведь и мне придется за это платить, и мне! Официант, чуть склонясь, говорил что-то «баскетболисткам», те разом оборачивались в нашу сторону, мы дружно поднимали бокалы, они благосклонно кивали. Это ободряло нашу компанию на дальнейшие подвиги.
— Счас идем танцевать, — распоряжался Комраков. — Юра, ты у нас самый красивый, тебе самую длинную — действуй! Не перепутай, она спиной к нам.
— Бросьте вы, — уговаривал я в досаде. — Что за охота! Лучше посидим, поговорим.
Но моих друзей увлекала озорная сторона этого дела.
— Ты что, старик! — возражали они хором. — Ты ничего не понимаешь. Раз в жизни, потанцевать с чемпионкой по баскетболу, для писателя это необходимо, как воздух!
Наутро, проснувшись в комнате общежития, Комраков спрашивал глубокомысленно:
— Старички, а кто у нас вчера из-под носа увел баскетболисток?
— Штангисты какие-то, — сонно отвечал Пушкин Олег.
Но я помнил ясно, что мы с Васильевым, как самые галантные, провожали их до швейцара. А может, не их. Но чьи-то ручки целовали, звенели отсутствующими шпорами, покручивали несуществующими усы, скрипели воображаемыми портупеями.
Скрип снега заставил меня оглянуться. Черная плюгавая собачка комнатной породы боязливо скакала впереди человека, направляющегося ко мне. Человек этот был сутул, медвежковат, в кожаной куртке и кепочке тоже кожаной.
— Комраков! — воскликнул я, тотчас вставая. — Это ты, Комраков? Привет!
Теперь я не испытывал страха — только радость.
— Вот ты где, — отозвался он буднично. — Подался в леса.
— Как ты меня нашел, Комраков?
— По следам. Смотрю, от твоего дома следочки твои пролегли как раз поперек реки.
— А почему тебя так долго не было? Я ждал, ждал. Неделя прошла, другая — ты как сквозь землю провалился.
Мое «сквозь землю» прозвучало двусмысленно, и я прикусил язык.
А он встал рядом, снял кепку, пригладил волосы — пар поднимался от его головы: все по-земному, все убедительно, неопровержимо и живо в нем. Собачка доверчиво жалась к его ногам, задирая голову и глядя на хозяина черными, выпученными глазами. Я вспомнил, что такая была у Комраковых лет пять назад, они спровадили ее в Ярославль к родне. Теперь-то откуда она взялась?
— Садись на эту доску, Комраков. А я для себя принесу другую, у меня тут припрятано.
Я пошел за доской, поставленной за стволом толстой ели, и оглядывался на него, боясь, как бы он не исчез.
— Откуда у тебя собака, Комраков?
— А кто ее знает! — глухо отозвался он. — Приблудилась.
Он и о той собаке, что уехала в Ярославль, так же говорил: «Приблудилась». И был равнодушен к ней, а она его преданно любила.
Я вернулся, положил доску на вбитые тычки, объясняя:
— Я это сиденье для жены делаю, когда она приходит со мной. Видишь, у меня тут насиженное место, можно сказать, намоленное. Тут добрые духи живут. Я прихожу, говорю им: «Привет, ребята! Вот и я. Сейчас костер разведу, погреемся». Вот и сидим.
— Стишки, небось, читаешь? — подсказал он.
— Не стишки, а стихи, Комраков. Откуда у тебя такое пренебрежение к ним? Оно, кстати сказать, было всегда, и в литинститутскую пору. А известно ли тебе, что сочинение стихов есть высшее проявление творческих сил в человеке? В акте стихотворства участвует и разум, и сердце, и душа — весь организм! На что способны только избранные, их должно чтить.
— Я чту, — сказал Комраков смиренно. — Кто тебе сказал, что я не люблю стихов? Люблю.
Он подкладывал в костер сухие сучки, они вспыхивали — опять на его лице шла борьба света и тени.
— Ну, почитай что-нибудь, Комраков. Из того, что ты помнишь и чтишь.
Он отозвался очень серьезно, думая о своем:
— Наизусть знаю только «Вот моя деревня,/ Вот мой дом родной». Да и то потому, что ты такую повесть написал.
— А помнишь, ты мне прислал в письме, да, да, в одном из твоих писем было стихотворение Пастернака, которое привело тебя в телячий восторг. Кстати сказать, это чушь и чепуховина на мой взгляд, хотя оно пользуется великим почетом в кругах якобы истинных ценителей поэзии.
Я был в возбужденном состоянии оттого, что вижу его, и хотел завязать с ним спор на самую достойную тему — о литературе. Мне любо все, что так или иначе касается ее.
— Посуди сам, Комраков: это же набор слов — «Зал затих — я вышел на подмостки…» Ну, пока понятно: человек вышел на подмостки, обратясь к зрительному залу. А дальше: «Прислонясь к дверному косяку». Вышел, прислонясь. Ты улавливаешь смысл?
— Там точка стоит, — сказал он.
— Где?
— После подмостков точка. И будет так: «Прислонясь к дверному косяку, я ловлю…»
— Старик, откуда там взялся дверной косяк? О чем вообще речь? Соответствует ли это здравому смыслу? Ты послушай дальше: «Я ловлю в далеком отголоске, / Что случится на моем веку». Отголоске чего? Песни? Крика? Слова? Чего отголосок-то? Мелкая философия на мелком месте, и не более. Пустые потуги на глубокомыслие!