Анархизм и другие препятствия для анархии - Боб Блэк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы смотрим на мир труда из такой непосредственной близи, что не видим его таким, каков он на самом деле. Чтобы осознать, как далеко и до какой патологии дошло дело, приходится полагаться на тех, кто смотрит со стороны — из другого времени, из другой культуры. В нашем собственном прошлом было время, когда «рабочая этика» была немыслима. Возможно, Вебер действительно не зря связал ее появление с религией, а именно, с кальвинизмом — который, появись он сейчас, а не четыре века назад, был бы немедленно и справедливо квалифицирован как тоталитарная секта. В любом случае, чтобы посмотреть на труд в перспективе, достаточно воспользоваться мудростью древних. Они знали, что собой представляет работа на самом деле, и взгляд их, несмотря на трещины, проделанные кальвинизмом, оставался в силе вплоть до индустриализации — и был отмечен и отчасти поддержан даже ее пророками.
Давайте на минуту забудем о том, что работа превращает людей в обездвиженных подчиненных. Сделаем вид, что вопреки всем разумным психологическим и идеологическим теориям она никак не влияет на формирование личности. Допустим, что она не так скучна, унизительна и утомительна, как на самом деле. Даже в этом случае она все равно превращает все гуманистические и демократические идеалы в издевательство — просто потому, что отбирает так много нашего времени. Сократ говорил, что занимающиеся ручным трудом — плохие граждане и плохие друзья, потому что у них нет времени выполнять гражданский и дружеский долг. И он был прав. Из-за работы мы, что бы мы ни делали, всегда глядим на часы. Единственная «свобода» в так называемом свободном времени — это свобода работодателя от оплаты. Свободное время в основном посвящено подготовке к работе, поездке на работу, возвращению с работы и приведению себя в чувство после работы. Свободное время — это эвфемизм; он описывает странные свойства труда, который, будучи средством производства, не только доставляет себя с работы и на работу за свой счет, но и сам заботится о собственном ремонте и поддерживает себя в рабочей форме. Ни уголь, ни сталь этого не делают. Ни токарные станки, ни пишущие машинки. Это делают только работники. Неудивительно, что Эдвард Д. Робинсон в одном из своих гангстерских фильмов заявлял: «Работа — это для лохов!».
И Платон, и Ксенофонт приписывают Сократу — и сами очевидным образом разделяют — осознание того, как плохо работа сказывается на гражданских и человеческих качествах работающего. Геродот обозначил презрение к труду как одно из качеств классической Греции в период ее расцвета. В качестве одного только примера из римской истории процитируем Цицерона: «Тот, кто предлагает труд за деньги, продает себя и ставит себя в положение раба». Такая откровенность, сейчас встречается редко — но в современных примитивных обществах, на которые мы привыкли смотреть сверху вниз, находится достаточно людей, могущих кое в чем просветить западных антропологов. Капауку в Западном Ириане, по сообщению Поспосила, считают необходимым поддерживать равновесие в жизни, а потому работают только через день, посвящая день отдыха «восстановлению здоровья и силы». Наши предки даже в XVIII столетии, пройдя уже так далеко по пути к нашим теперешним несчастиям, по крайней мере, осознавали еще то, что потеряли, — оборотную сторону индустриализации. Их религиозное почтение к «святому понедельнику» — тем самым установление defacto пятидневной рабочей недели за 150–200 лет до ее официального признания — было настоящей головной болью для фабрикантов той поры. Очень долго пришлось приучать рабочих к гудку — предшественнику будильника. Вплоть до того, что на одно или два поколения взрослых мужчин пришлось заменить на женщин, приученных подчиняться, и на детей, который можно было воспитать для фабричной работы. Даже эксплуатируемые крестьяне ancient regime выкраивали из того времени, что шло на помещичью работу, заметную часть для себя. Согласно Лафаргу, четверть календаря французских крестьян занимали воскресенья и праздники. По данным Чаянова, в деревнях царской России — не самом прогрессивном обществе — крестьяне также отдыхали от четверти до одной пятой дней. При всем нашем управлении, нацеленном на производительность, мы явно находимся далеко позади этих отсталых обществ. Эксплуатируемые мужики спросили ли бы: зачем мы вообще работаем? И мы должны задать тот же вопрос.
Однако чтобы увидеть всю глубину нашего вырождения, давайте рассмотрим изначальное состояние человечества, то, когда мы бродили как охотники и собиратели, не зная ни собственности, ни правительств. Гоббс предполагал, что жизнь тогда была неприятна, жестока и коротка. Другие считают, что жизнь состояла в безнадежной и непрерывной борьбе за существование, войне с жестокой Природой, и несчастье и смерть поджидали каждого, кому не повезло, или того, кто оказался неспособен к борьбе за существование. На самом деле это не более чем проекция собственного страха — страха остаться без власти правительства в обществе, которое не привыкло без нее обходиться, вроде Англии Гоббса во время Гражданской войны. Соотечественники Гоббса тогда уже встречались с альтернативными способами организации общества, дающими другой образ жизни — особенно в Северной Америке — но это явление оказалось слишком далеко от привычного и понято быть не могло. (Низшие слои общества, по условиям жизни более близкие к индейцам, понимали их лучше и зачастую находили их образ жизни привлекательным. В течение всего XVII века английские фермеры дезертировали и уходили к индейцам или, будучи захвачены в плен, отказывались возвращаться домой. Индейцы же уходили к белым поселенцам не чаще, чем немцы лезут через Берлинскую стену с Запада на Восток.) Как показал анархист Кропоткин в своей книге «Взаимопомощь как фактор эволюции», версия дарвинизма, изложенная Томасом Гексли — «выживание сильнейших», — гораздо лучше описывает экономические условия викторианской Англии, чем естественный отбор. (Кропоткин был ученым-географом и, будучи сослан в Сибирь, невольно получил отличные возможности для полевой работы; он знал, о чем говорил.) Как и большинство политических и социальных теорий, история, рассказываемая Гоббсом и его последователями — не более чем завуалированная автобиография.
Антрополог Маршалл Салинс, исследуя данные о современных охотниках-собирателях, в своей статье «Первое общество изобилия» полностью разоблачил гоббсианский миф. Работают они гораздо меньше, чем мы, а их работу гораздо труднее отличить от того, что мы бы назвали игрой. По заключению Салинса, «охотники и собиратели работают меньше нас, поиск пищи вовсе не есть непрерывный труд, но занятие от раза к разу, досуг наличествует в изобилии, а количество часов сна в дневное время на человека в год превосходит все, что можно найти в любом другом общественном слое». Работали охотники и собиратели в среднем четыре часа в день — если это вообще можно назвать «работой». «Труд» их, в наших терминах, был трудом квалифицированным, задействующим их физические и интеллектуальные способности; по словам Салинса, неквалифицированный труд в любом заметном объеме возможен только в индустриальном обществе. Тем самым этот труд подходил под определение игры, данное Фридрихом Шиллером — как единственного вида деятельности, в которой человек полностью реализует себя, включая обе стороны двойственной своей природы — и мысль, и чувство. В его формулировке «животное работает тогда, когда основным стимулом для работы является недостаток, и оно играет тогда, когда главный стимул — это избыток силы, когда жизнь, бьющая через край, сама побуждает действовать». (Современная — и сомнительным образом поданная как «модель развития» — версия того же самого сформулирована Абрахамом Маслоу в виде противопоставления мотиваций «нехватки» и «роста».) Во всем, что касается производства, игра и свобода занимают одно и то же место. Даже Маркс, попавший (несмотря на все благие намерения) в пантеон продуктивизма, замечал, что «царство свободы начинается только тогда, когда пройдена точка, после которой больше не требуется труд, вынуждаемый необходимостью или внешней полезностью». Он так никогда и не смог заставить себя признать эту счастливую грань тем, чем она на самом деле является, а именно точкой отмены труда — в конце концов, довольно странно выражать интересы рабочих и требовать отмены работы. Но мы-то можем себе это позволить!
Желание вернуться к — или, наоборот, достигнуть — жизни, в которой нет работы, очевидно в любой серьезной книге по социальной или культурной истории доиндустриальной Европы, например, в «Англии в движении» М. Дороти Джордж или «Народной культуре на заре современной Европы» Питера Берка. Важное место занимает также эссе Дэниэла Белла «Работа и недовольство» — насколько я знаю, это первый текст, в котором явно упоминался «бунт против работы» (будь он понят). Это эссе — важная поправка к тому безвольному впечатлению, которое обычно остается от содержащего его тома под названием «Конец идеологии». Ни сторонники, ни критики не заметили, что тезис Белла о «конце идеологии» значит не конец социальной нестабильности, а напротив, начало новой и непознанной ее фазы, не выраженной идеологически и никакой идеологией не сдерживаемой. Это не Белл, а Симор Липсет провозгласил (в то же самое время, в эссе «Человек политический»), что «фундаментальные проблемы индустриальной революции решены», — всего за несколько лет до того, как не то пост-, не то метаиндустриальное недовольство студентов вышвырнуло его из Беркли в относительное (и временное) спокойствие Гарварда.