Том 1 - Василий Ян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остросюжетный рассказ о путешествии, которое полным-полно неожиданных происшествий, рискованных и опасных приключений, сопровождают детализированные живописания простонародного, купеческого, аристократического быта, труда ремесленников — горшечников и кузнецов, плотников и красильщиков, торговых правил и обычаев, обучения, врачевания, мореходного дела, множества других, включая работорговлю, сторон финикийской жизни. Воссоздавая ее социальные, психологические, бытовые реалии, писатель добивается образной выразительности и научной точности повествования, в которое вводит познавательно интересные сведения о строении и оснастке древних кораблей, о финикийской письменности, наглядные представления о повседневном укладе города и дома, лавке купца и мастерской ремесленника, о поверьях и предрассудках людей. Такова приметная, можно сказать, типологическая особенность поэтики Василия Яна: о чем бы ни повествовал писатель, он не терпел дилетантской приблизительности. Поэтому если уж готовит в повести мать завтрак сыну, то не еду вообще, а чечевичную похлебку, и не просто на жарком огне, а в медном котелке, поставленном на два кирпича. Если разрисовано ритуально ее лицо, то не как-нибудь, а синими черточками — «от дурного глаза». Тоже и сын под стать ей: если верит в ритуал, отводящий опасность, то следует ему непроизвольным жестом — трижды бросая горсть песку через левое плечо.
Столь же органично включены в повесть «азы» социального знания, которое писатель хочет привить юным читателям. Для этого нужна ему сцена философского диспута о жизни, который в социальных и нравственных понятиях своего времени ведут правдоискатель Софэр, старший друг и наставник юного Элисара, и царь Соломон, истово убежденный в счастье своих подданных. «…Все стенания и все слезы угнетенных, — внушает он собеседнику, — это суета сует, все суета. За все им сторицей заплатится на другом свете. Кривое не может сделаться прямым, и чего нет, того нельзя пересчитать. Кому суждено быть бедным, тому не придется быть богатым. Раб должен терпеливо работать на господина своего, иначе кто же вспашет поле богатого хозяина? Все суета сует и всяческая суета!» Красноречив комментарий к наставлениям царя, который дает Софэр, усомнившийся в мудрости венценосца. «Заметил ли ты, — обращается он к Элисару, — золотой венец на его голове? Но где его мудрость? Он строит здания для себя и жен своих, караваны проходят из конца в конец через страну Израиля, из Египта в Вавилон и обратно. А заметил ли ты, как горят от голода глаза у поселян, как глубоко запали их щеки, как оборвана одежда? Разве ты не видел детей, покрытых струпьями, которые от рождения никогда не были сыты? Подвалы дома царского все больше наполняются золотом, слитками меди и серебра, но все более слабеют люди, работающие на его полях. Услыхав о царских богатствах, придут воины других народов, и тогда некому будет защитить родную страну. Чужестранцы разрушат дворцы царя, прославленного мудрым, и заберут его золото и богатство его, а всех жителей продадут в рабство. Где же мудрость? В такой мудрости таится много печали, и чем больше хвалят мудрость царя, тем больше льется слез у работающих на него…»
В авторском послесловии-заключении Василий Ян приобщает читателей к своей лаборатории писателя, популярно, на доступном юношеству языке излагает задачи, которые решал повестью, указывает на взаимодействие точного исторического знания и свободного поэтического вымысла как признанный над собой, вменяемый себе закон творчества. Погруженное в историю, оно превыше всех ее уроков ставит вечные, общечеловеческие ценности бытия, обогащающие современность. «Ознакомившись с этой повестью, читатель может убедиться, что и в древние времена, так же, как и теперь, люди любили свою родину, трудились, заботились о своих родных и близких; матери так же нежно лелеяли своих детей, оплакивали пропавших и радовались, встречая снова тех, кого считали давно погибшими.
И тогда были пытливые искатели знаний, как Софэр-рафа. Они бродили по разным странам, изучая жизнь народов. Были также ученые, как Санхуниафон-карфагенянин, стремившиеся понять законы Вселенной и происхождение видимого мира и на папирусных или пергаментных свитках излагавшие свои мысли и знания.
Уже тогда мореплаватели, среди которых особенно предприимчивыми и смелыми являлись финикияне, заводили дружеские связи с разными народами, открывали новые земли, а за ними пробирались туда купцы и морские пираты; первые вели меновую торговлю, вторые грабили прибрежные селения и увозили захваченных пленных, обращая их в рабов.
Было ли в действительности путешествие маленького Элисара, сына Якира, на крайний Запад, к Счастливым островам, или это фантазия, сказка — не это имеет значение; более важно то, что вся жизнь и быт той отдаленной эпохи описаны правдиво…»
Основополагающие для себя принципы, которые разрабатывались от произведения к произведению и постепенно складывались в цельную творческую программу, стройную эстетическую систему, Василий Ян сформулировал в развернутых комментариях к следующей исторической повести — «Огни на курганах» (1931). Эту книгу, считал он, уже можно назвать историческим романом: «Работая над ней, я многому научился и в отношении общей композиции, построения фабулы исторического романа, и разрешая вопросы об исторической точности, пределах вымысла, обрисовке характеров героев». Не противоречит ли такой самоаттестации, не отменяет ли ее дневниковая запись 1952 года, где «Огни на курганах» названы «только случайной частью повести. Надо еще много прибавить и скомпоновать»?
Ни в коей мере. «Случайной» для писателя она была лишь в том смысле, что представляла собой воплощенную часть крупномасштабного эпического замысла — вторую книгу задуманной трилогии о «талантливом, но жестоком завоевателе» Александре Македонском. Однако это не мешает воспринимать повесть законченным, целостным произведением, имеющим самостоятельную художественную ценность. Как отмечалось в критике вскоре после ее публикации, писатель «сумел в хорошо известном и многократно изложенном историческом материале найти нечто новое и… близкое к исторической действительности: его «развенчанный» Александр, самолюбивый деспот, уничтожатель народов, не только идеологически приемлем для нашего читателя, он верен» [11].
Отзыв — один из многих — тем более примечателен, что, принадлежа профессиональному историку-востоковеду, свидетельствовал о признании исторической наукой художественной концепции писателя, полемически развитой, воплощенной в идеях и образах повествования. Полемически — по отношению к односторонним, упрощенным и попросту ненаучным интерпретациям реального деятеля мировой истории как в древней и классической, так и в новейшей, буржуазной историографии, где «образ Александра Македонского был крайне идеализирован». Как рассуждал писатель, историко-литературная традиция, сложившаяся «в течение двух тысячелетий», неизменно окружала этот образ «всевозможными легендами и ореолом необычайного величия и благородства», олицетворяла в нем «тип прекрасного монарха, образец добродетели, мужества и великодушия». Такое безудержное «восхваление жестокого завоевателя и истребителя народов получило начало в тех дневниках», какие еще при его жизни «велись специальными секретарями; их держал при себе в походах тщеславный македонский царь. В последующее время, в эпоху римского владычества, в сочинениях римских и греческих историков, начиная с Плутарха, по желанию римского императора, искавшего «идеальных монархов» в прошлом, и далее Курцием, Аррианом и другими, образ Александра крайне идеализировался авторами как великодушного, гуманного вождя, мудрого правителя и т. д. Ясно проступает желание возможно выше возвеличить идею императорского самодержавия, священного происхождения царской власти, чем обосновать «законность» завоевания Римом других земель и народов» [12].