Волк: Ложные воспоминания - Джим Гаррисон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После весеннего снегосхода на берегах ручья остались рубцы, разбросанные в беспорядке бревна, поднятые корнями кучи и комья желтой земли, на деревьях — водяные знаки. Поздняя зима тут выглядит странно, местные записи указывают на почти триста дюймов снега, а температуре случается падать до сорока градусов ниже нуля. Олени закапываются на целый ярд в кедровые болота, объедают редкие побеги и тысячами гибнут от голода во время весенних метелей. Запас прыгающих по снегу зайцев иссякает, его не хватает даже рысям; несколько лет назад погибло примерно пятьдесят тысяч оленей — и без того ослабленных, их добила мартовская пурга. Весной ручьи превращаются в потоки, раздутые и пенящиеся, пропитанные талым снегом, льдом и дождем. Хорошо бы на это посмотреть, но добраться сюда зимой можно разве только на аэросанях, а я не доверял этой машине, мне казалось, она несет гибель всем тем краям, куда обычным способом попасть невозможно. Заповедных мест больше не осталось, только аванпосты, посещаемые реже других. Арктику пробурили в поисках нефти, отходы бурения сочатся сквозь ледниковые трещины. Уже при моей жизни континент грозил превратиться в Европу, и я был в отчаянии. Легчайший запах наживы гонит нас потрошить остатки красоты, сантиментам здесь не место. Мы занялись этим, не успев сойти с кораблей, и ничто нас теперь не остановит. Даже инстинктивное стремление сохранить жизнь мы вывернули наизнанку: обустроили парки, фактически «природные зверинцы», перечеркнутые скоростными дорогами, когда-нибудь эти огромные пространства обнесут узкими проволочными заборами, чтобы любопытные, таращась на животных, не надоели им до смерти. Почти приятно было думать о том, сколько народу способны захватить с собой гризли, известные своим чувством собственности, если начнут стремительно вымирать. Я читал об одной женщине, с гордостью рассказывавшей, как она застрелила спящего гризли. Отлетела мохнатая заплатка, пуля «магнум» калибра 9,34 мм прошила зверя в долю секунды. Поразительно, как они понимают, когда на них охотятся, даже лиса оборачивается, чтобы посмотреть на преследователей. Лис гоняют на аэросанях, пока те не обессилят, потом забивают палками. В Онтарио лосей бьют в упор — барахтающихся в снегу, тоже загнанных машинами. Слоны знают, когда в них стреляют, как знали об этом индианки у Криппл-крик, и даже китам знакома убийственная точность современных гарпунов. Волка уничтожили за то, что ради пропитания он убивал промысловых животных, на Верхнем полуострове осталось, может, пятьдесят хищников — встретить его почти невозможно, у волка хватает ума распознать врага. Дикие болотные собаки, в первом поколении вернувшиеся к своему древнему дому, сразу все поняли, когда начался их отстрел за то, что они убивали оленей. И все же есть еще места, подобные этому, из которых много не выжмешь, а потому их хотя бы на время оставили в покое — реки потихоньку восстанавливались после широкомасштабных горных разработок полувековой давности и вырубки лесов, кормивших своей порослью оленей.
Но что толку, если склоны гор испещрены шале и лыжниками — воистину самыми бесчувственными из всех известных мне богатых мудаков. У них свое «право» — равно как и у лесных, рудных и нефтяных магнатов. Но я не обязан из-за этого хорошо к ним относиться. Самое же смешное, что эта земля накроется раньше, чем у черных появится достаточно свободного времени, чтобы ею насладиться, — еще один штрих к утонченному геноциду.
Мозги холодели и немели из-за этой войны всех со всеми; пассивные соглашатели казались мне мерзее разрушителей. Как бы глубоко ты ни забрался в лес или в горы, вот он — инверсионный след самолета, будто рана через все небо. У меня нет таланта что-то изменить, и я никогда не перестану заливать глаза виски, если не развести нас на много миль и не сделать его абсолютно недоступным. Рожденные в больших городах — некоторые — пытались эти города спасти. Я был не в состоянии высушить свой мозг настолько, поймать в фокус хоть один день. Прочие из моего поколения принимали наркотики и, возможно, расширяли сознание, это еще вопрос, я же пил, загоняя свой мозг в запинки и заикания — серый кулак горечи.
В лесу было тепло и нежно, из-за мелких березовых листьев, слегка трепетавших над палаткой на легком ветру, солнце разливалось по земле крапинками. Я подремывал и посапывал. Когда-то, лежа вот так на траве, я видел луну меж Маршиных бедер, перед ногой ухо, а за ней — облако. Май, на вишне чуть дальше моих ступней всего несколько цветков, на земле — лепестковая подушка. В клетке за гаражом клекотали ручные голуби, их бормотание разливалось в теплом воздухе. Трава сладкая, хоть ешь, лицо влажное от Маршиного тепла. По грунтовке проехала машина, свет фар промелькнул над нашими телами. Зеленые пятна у меня на коленях и на заднице от пшеничного поля через дорогу, куда мы уходили прятаться от дневного света. Земля была сырой, и я был одеялом. Марша садилась, и со стороны можно было подумать, что вот сидит девушка посреди пшеничного поля. На мне. Пресыщение после бесцельного и прекрасного траха в машине, на диванах, в душе, на вечеринках в запертых ванных комнатах, в зарослях сирени и под вишней. Теперь это так далеко, что у меня болит мозг. В той весне, когда я неделями не вылезал из меланхолии, полусумасшедший, с полными карманами полевых цветов. Мы никогда подолгу не разговаривали, и я жалею, что так мало запомнил. Только весна тумана и сна, будто жили мы под текущей водой. Она ждала меня на земле, я же сидел на суку и пил вино, целую бутылку двумя или тремя глотками. Срабатывало быстро и надежно. Даже тогда.
Когда я проснулся, был уже вечер и почти темно. Молодая луна, дрова вполне сухие, можно разжигать костер. Я съел три форели, размером не больше корюшки, и остатки хлеба. Оставались еще две банки мяса, затем надо идти к машине за едой, если я только ее найду. Можно попробовать кого-нибудь подстрелить, или устроить себе диету, или отправиться на север к реке Гурон, поймать там рыбу побольше. Если только я найду реку: на картах местность выглядела проще некуда, но четыре или пять миль по лесу без видимых ориентиров — это совсем другое дело. Я запустил три пальца в банку с медом и только тогда заметил, что рука чем-то испачкана. Дураки пьют воду из ручья, текущего сквозь кедровое болото, и подхватывают тяжелую болезнь, когда помощи ждать не от кого. Ручей должен быть широкий, с сильным течением и далеко от цивилизации — во всех остальных случаях воду нужно кипятить. В Эсканабе как-то наткнулся на бьющий из скал холодный источник. Однажды набирал воду в пятидесяти ярдах ниже оленьего трупа, он был наполовину погружен в ручей и вонял. Я преклонялся перед тем, как хорошо ориентировались в лесу мой брат и отец — точнее, человек, который был моим отцом до несчастного случая. Повсюду грязь, дым и разруха. Блеет черная овечка. Пиздец. Пот и комариный репеллент жгут в царапинах. Я почти гордился собственным свинством, которое считал сердцевиной своей натуры. Где там свиные котлетки с квашеной капустой и темным пивом? И рубец, и телячьи мозги, и печенка? Лидия, Лидия, радость моя, где там твои желёзки? Опускайся, ночь длинноволосая. Туалетного мыла все равно нет. Сойдет пепел или хороший мокрый песок. Когда после прополки на руках оставались пятна, мы оттирали их давлеными помидорами.
II
БОСТОН
Не очень мне интересно собственное мнение о Бостоне. Я жил там дважды и оба раза довольно убого. В девятнадцать лет я месяц прокантовался в Уолтеме на реке Чарльз, полагая, что это каким-то образом Бостон. Не выходя из комнаты, разогревал в раковине суп «Кэмпбелл» — открывал после того, как горячая вода, по моим прикидкам, успевала растопить желеобразную субстанцию. Как-то даже попробовал его алфавитную разновидность, но банка оказалась бракованной — там были не все буквы, а то съел бы собственное имя и унесся в Лапландию советоваться с верховным шаманом. Кроме того, я изучил в подробностях историю выдающегося местного самоубийства, случившегося три десятилетия назад. Каким из здешних мостов воспользовался Квентин Компсон?[22]
Позже я переехал на Сент-Ботолф-стрит — сейчас там все снесли — и почувствовал себя намного лучше. В Уолтеме же воистину располагался горячий центр моих страданий — январь с его холодрыгой, горбунья за хозяйку, сосед с заячьей губой, внушавший мне на правах безработного матроса, что «пьянством сыт не будешь». Но в токайском или сотерне было такое тепло — «Тандерберд» его называли, крепленый херес со спиртом по максимуму, отсюда и тепло за минимальную цену. Работая сборщиком посуды в итальянском ресторане, я доедал с чужих тарелок; однажды от голода и жадности у меня в горле застрял сигаретный бычок. Спрятанный в курином крылышке. Деньги выходили неплохие с учетом тех, что я утаивал от чаевых официанта. Мои столики обслуживал араб-педик с далеко не чистыми иммиграционными бумагами. Он подозревал меня в воровстве, но я сказал, что набью ему морду или устрою анонимный звонок одной крупной шишке и его тут же отправят назад, в это его маленькое гнусное государство, из которого он к нам заявился. Черножопый заткнулся и не сказал ни слова о том, что у него будет выходной, в результате я попался заменявшей араба итальянской домохозяйке с волосатыми лодыжками, и управляющий меня уволил. Он сообщил мне об этом у себя в кабинете, на стенах там висели украшенные подписями фотографии знаменитостей из шоу-бизнеса — мелких, правда (Джерри Вейл, Дороти Коллинз, Снуки Лэнсон, Жизель Маккензи, Джулиус Ла Роса),[23] из тех, кого нечасто увидишь в ночных телешоу. Управляющий выписал чек на двенадцать долларов — столько он был мне должен — и сказал, что сборщиком посуды мне в Бостоне не бывать. У него связи. В Бостоне у всех связи, даже у сверхобщительного ночного портье, ставившего пятьдесят центов в неделю в нелегальную лотерею. Они размышляют о своих связях, когда едут на метро в Дорчестер.