Избранное - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с приятелями, всяким людским отребьем, льстившимся на дармовое угощенье, пробовал он пить, — здоровая красильниковская кровь не принимала алкоголя. Такому жениться на Миловановой — значило бы восстановить утраченное к самому себе уваженье. Ради неё он пошёл бы на любое, но рослая, простодушная Катя не замечала его любовной суеты. Из деревенских невест одна лишь старшая кузёмкинская вековуха была ласковой к нему. «Чего мне в ней, она всегда моя…» — шепнул он отцу, который советовал брать хотя бы это пересохшее явление природы. Не помогали ни угрозы, ни золотые серёжки, которые Василий на всякий случай таскал в кармане, ничего ему не оставалось, кроме как одинокая пастуховская любовь. Весь род шёл насмарку, и в таком-то обороте нужно было отвоевать место себе на новой Соти…
Война началась однажды на маслянице. У Проньки сидели гости, Кузёмкин с Савиным, и все одинаково ели гречневые блины, и всем одинаково резали шею тугие ворота рубах. Кузёмкин позёвывал, а Савин внимал военным пронькиным историям, и на лоб его поминутно всползала взволнованная бровь. В этот вечер впервые стреляли в пронькино окно и, не потянись Кузёмкин за маслом, хоронили бы его в среду красным обрядом, под гармонь. Пуля ударилась в печку и, отскочив, пробила новёхонький баян, который принесли ему чинить.
— Эх, придётся заплатки ставить, — громко сказал Пронька, раздвигая онемелые меха; из дырки такой же, как из окна, выдувал острый холодок.
Он стал внимательней присматриваться к Василию, а тот, узнав о злодействе, принял участие и даже советовал написать в газету, после чего виновника непременно засадят на казённые хлеба.
Пронька притворно качал головою:
— Да как его найти-то, злодея?
— Через посредство собаки унюхают, — настаивал Василий, лаская взглядом широкие пронькины плечи. — Сейчас они, скажем, дают собаке пулю понюхать, и собака моментально бежит, а за нею сыщики едут на велосипедах. Ныне такие есть, если не врут: левой лапой за воротник злыдня придерживат, а правой протокол пишет, во!
Тот перемолчал васькино издевательство, а весной стал уже откровенней проявлять свою вредность. На перевыборах он горячо высказывался против Лукинича, выставляя доводом родство с Красильниковыми и его неопределённое лакейское прошлое. Вместе с тем сам он от власти отказался, а за голяками в то время не пошла бы волость: Лукинич прошёл единогласно, и даже Кузёмкин голосовал за Сороковетова, в надежде породниться с ним через такую услугу. Лукинич, однако, медлил с женитьбой, а не чёсаные кузёмкинские дылды так и пребывали в своё целомудрии. В первый же месяц своего владычества столкнулся новый председатель с Пронькой при распределении семенной ссуды. Ни Красильниковы, ни Мокроносовы и не нуждались в ней вовсе, но самое лишение обидело их и обозлило. И когда возвращался Пронька из Шонохи, стреляли в него вторично, и опять охранила его удача. Соскочившему с телеги в лес Проньке недолго пришлось искать приятеля; он стоял тут же, среди трёх голых пней, сам как пень горелый; обрез его валял тут же, уткнувшись дулом в снег. Пронька весело приблизился к инвалиду и притянул руку, но не ударил, а лишь вскинул вверх за подбородок окаменевшее васильево лицо:
— Паляешь, так уж попадай! А то собаке и понюхать будет нечего…
С того и наступила открытая борьба за преобладание в округе, и первый бой произошёл как раз на сходе, где одновременно с участью Макарихи решилась и горькая судьбина скита. Сбирались на сельской площади, где каждую осень, в летопроводца Семёна день, съезжали великие базары; высокий и тёмный дом Красильникова стоял на ней сундуком, и в нём сосредоточилось всё прошлое не только села, а, может быть, и всего уезда. По местному обычаю, мужики пристраивались на корточки, курили почтенную махру и поплёвывали вокруг себя; к концу сходов, когда подходило решенье спорных вопросов, подобие колец бывало наплёвано вокруг них, в которых и отсиживались, как в крепостях. Все испытующе глазели в пустое красильниковское окно, прищуренное накось занавеской, но там словно вымерли. Зато ржавый стон исходил от дома; дуновения вечерней реки качали железный фонарь, повешенный на глаголе, и ветхую вывеску, пробуравленную непогодой; на ней было проставлено — Шышкин и нарисовано колесо. Лука, живая память Макарихи, помнил день, когда набивал её к косяку сам кузнец, сбежавший потом в чёрное имя Филофея. Переводя взор на сотьстроевские бараки да прислушавшись к железным стенаньям Шишкина, Лука понял вдруг, что уж не стоять впредь красильниковскому дому на горнем месте, где прокрасовался три четверти века.
— Стоит дом на горы и глядит в тарары… — вздохнул он и сделал первый плевок.
Мужики зашумели; со стороны подходили Увадьев с Потёмкиным, которого никто ещё не знал в лицо. Записанный говорить первым, Потёмкин быстро взбежал на трибуну; Увадьев поотстал, — жидковатый настил ступенек прогибался под ним. Точно в огневой лихорадке, Потёмкин зорко окинул собрание; ему понравилось подвижное лицо Николая Кузёмкина, и на нём он сосредоточил весь жар речи. Она началась с улыбки; выгоды соседства с Сотьстроем представлялись столь ясными, что бессмысленно было растолковывать их… Он даже сократил своё слово наполовину для придания ему деловитой крепости и прежде всего поздравил мужиков с честью быть свидетелями и участниками новой победы социалистического отечества. Увадьев, к которому перешло потом слово, не преминул подробнее остановиться на преимуществах, о которых туманно намекал Потёмкин. Кроме близости культурного очага, волость получала электрификацию, постоянную медицинскую помощь, школы фабзавуча и непрерывную работу на предприятиях комбината, этой столбовой дороги во всепролетарскую семью. Кроме того, по договору, который уже с месяц лежал в губземуправлении, крестьяне получали готовую деревню в четырёх верстах от нынешнего места, школу и клуб, и, наконец, среднюю стоимость урожая по данной полосе; рытьё колодцев шло за счёт переселяемых. Он кончил и, перечислив напоследок ряд лесных и налоговых льгот, неуклюже прокричал «ура» первому на Соти кирпичу социалистической кладки.
— Аминь! — неожиданно вскричал Кузёмкин, и смешливый ропот мужиков одобрил кузёмкинскую дерзость. — А ты птичкам воздух подари, а рыбам водичку: то-то милости твоей возрадуются.
Эта явная измена Кузёмкина заставила всех насторожиться: вместе с тем ни от кого не было секретом, что переселение всё равно состоится, потому что уже и лес везли на новую Макариху, и оттого все следили лишь за выполнением установленных правил игры. Видимо, лишь для усложнения забавы и по сговору с сотинской знатью и выступил тогда Лукинич.
— Эй, не шумите тама, окажите почёт хозяину! — Он шутливо набросился на Кузёмкина: — Ты чего ж, таракан, рот-те, как гашник, раззял?
Игра началась, и мужики оживились. Кузёмкин однако, отказался от чести вступить на трибуну, куда его настойчиво зазывал Лукинич. Был он вертляв от какой-то душевной чесотки и имел вдобавок такую видимость, точно в детстве наступили ему на лицо.
— У меня не гашник, а крестьянский рот! — важно сказал он, и самые скулы его зашевелились. — И когда он говорит, обязан ты, приказчик, слушать. А что же он говорит, крестьянский рот? — Он вздохнул, набирая силы, и украдкой взглянул в красильниковское окно. — А то, что надо бы раньше с мужиками посоветоваться, чем руку на Макариху заносить. А может, нам с этого места и сойти невозможно? Может, мы тут корешок имеем и всякий пёнышек нам брата милей? Опять же пизаж! — Он произнёс стыдливым шопотом это полузнакомое слово и с тоской взглянул в пустое, совсем пустое хозяйское окно, откуда он черпал слова и силу. — Эва, здесь-то ровно небо разлилось, легчае нет ничего взору моему, а оттель какой вид? Сосна, да на сосне сорока качается… и, положим, день я на неё гляжу — качается, два гляжу — качается, а на третий и придёт мне мысль, а с чего же она, братцы, качается? И напьюсь я тоды, милые вы мои граждане, от одной мысли… и выйдем мы все алкоголики своего быту. Не, нам то место не житейско. Опять же до черквы станет пять вёрст. Да тут, пока свадьбу нонешню довезёшь, и жених-то сбежит!
— А ты женишка-то на лычку да к дышлу!
— Не порть молебну, Николаха.
— Эй, брось болтать, дело общественное…
Ячейка переглядывалась, а Кузёмкин не унимался. В окне блеснуло что-то медное, точно самовар, либо огромную копейку пронесли, и в ноги крикуна новое влилось воодушевление. Рот его надувался и лопался, как пузырь, а в толпу летели злые, плодущие брызги, которые немедля прорастали в рыхлый людской чернозём.
— …извиняюсь, никто в цельном мире не может мне мой крестьянский рот заткнуть. Я и сам общественну работу вёл, два года в исполкоме конверты клеил и потому имею вопрос. Какой ещё ты нам храм заместо скита воздвигнешь?.. сколько ещё отступного дашь? Ты, как во власть всходил, сапожки мне обещал, а я посель в лапотках крохи мои промышляю. Эй, может, гидра сапожки мои износила?.. и ещё ты нас попрекнул, что пришлых дерём. Мы теперя сами навыкли яичку есть: её сварить надо, а потом с сольцой, с сольцой её, окаянную. Погодите, мы ещё, гляди, окошки заколотим да к вам в Москву пойдём: кормите, скажем, нас, богатеньки братцы…