В лесах Урала - Арамилев Иван
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик взмахивает руками.
— Нажимай крепче, парень. Не сбивайся с ладу. Начали!
Появилась сединушка во русых кудрях, А бородушка у молодца, как белый лен. На резвых-то ногах железо-медь перержавели.Песня напоминает деда Спиридона. Вижу его в кандалах, прикованного к тачке. Вот он умирает, тело укладывают в яму, хоронят вместе с цепями на ногах. В песне оживают рассказы Евлана про колесуху, про угрюмые сибирские остроги.
Все дверюшки-вереюшки развалилися, Пошел-то добрый молодец из тюрьмы-то вон. Ты прости, прости, вор-злодеюшка, земляная тюрьма, А ты ли меня, молодца, состарила.И захватывает песня сердце. Хочется петь еще и еще, чтобы заслушалась, заплакала тайга от человеческого горя.
— Добра песня, — говорит Евлан. — Мы ее, парень, на каторге певали. Совсем невмоготу станет, подопрет тоска лихая — хоть в петлю головой. А соберемся в круг, сыграем песню — вроде как дома побывали. Человек без песни, что рыба без воды, жить не может.
Мы перепели знакомые песни. И когда охрипли голоса и петь нечего, сидим до сумерек на скамейке. По ветру еле-еле доносится бормотанье тетеревов.
По земле низко стелются клочья тумана, окутывают сыростью пригорок. Погасла последняя узенькая, как щель, полоска над лесом. Не видно ни земли, ни деревьев, ни неба. Только в черной темноте над избушкой — крупные звезды.
Зажигаем костер. Евлан. вспоминает прошлую жизнь. Я слушаю, удивляюсь:
«Сколько вынес человек и сохранил свою душу, не озлобился!»
Этот день связал нас в тугой, неразрывный узел. Евлан водит меня по тайге, как хозяин, которому хорошо знакомы все уголки своих владений. Из берданки он, как и я, без промаху стреляет навскидку по любой дичи. Убив двух-трех птиц, вешает ружье на ремень.
— Шабаш!
Если я спорю, он сердится.
— Алчба пределов не знает, а ты, парень, воздержись, взнуздай себя. Надо и другим людям оставить.
То же говорил когда-то дед Спиридон.
И так радует это родство Евлана с дедом: одного потерял, другого нашел.
Купаюсь в роднике, обжигаю тело льдисто-прозрачной волной. Евлан посмеивается:
— Так ее, так! Шпарь хорошенько плоть. Вот баню к зиме оборудуем. Попариться тоже не худо.
Он по-детски любит землю, зверей, птиц, насекомых.
Кругом много ястребов и коршунов. По утрам они охотятся на рябчиков, тетеревов и белых куропаток. Потом, опьяневшие от еды, садятся на деревья. Не желая тратить зарядов, снимаю их стрелой из лука. Евлан говорит, что не стоит убивать хищников. Я не понимаю.
— А сколько они дичи пожрут!
— Не дело затеял, парень, — ворчит он. — В лесу ни одна тварь зря не живет. Без ястреба дичь выведется. Он хватает хворых, которые не могут летать проворно. А хищников перебьешь, хворым и калекам вольготно будет. Они гнилой приплод пустят по тайге, всю породу болезнью заразят и почнут умирать. Вот и смекни, что получится.
Он доказывает свою мудрость на каждом шагу. Мой слух точен. Я с детства научился понимать голоса тайги. Однако в сравнении с Евланом чувствую себя городским человеком. Иногда ходим без собак. Он вдруг останавливается.
— Слышишь, крадется зверь?
Или:
— В траве бежит глухарь.
Я ничего не слышу. Идем, куда он показывает, и поднимаем дичь, спугиваем зверя.
— Как узнал?
— Сердцем чую, — говорит старик.
Но почему мое сердце не чует?
Глава тринадцатая
Собаки погнали лосиху. Она прыгнула с крутика под обрыв, сломала ногу. Евлан освежевал ее.
— Соль почти что кончилась, — говорит он. — Мясо пропадет. Порублю тушу на куски, посолю малосолом в кадках, а ты садись-ка в лодку, съезди. Я бы сам поехал, да ты обернешься скорее: руки посильнее моих. Доедешь до полесовщика у Кривой излучины. Он меня знает. Соль у него всегда есть. Поторгуйся как следует. Он жадный, за пустяк вымогает незнамо что.
Помолчав, добавляет:
— Уток на воде прорва, почнешь стрелять-пуделять. Поворачивайся живее.
Иду к лодке. Пестря, привязанный под навесом, взвизгивает. Евлан кричит:
— Забирай кобеля с собой. Спокою не даст. Ну, до чего прилипчив к хозяину пес!
Я беру собаку.
Лодка несет нас по течению. Пестря сидит на корме. В карих глазах его лукавство: «Что, хозяин, не удалось одному уехать?»
По берегам стеной стоят кусты черемухи в белой пене. Терпкий, дурманящий запах струится от них над рекою.
Солнце упало в тайгу. Останавливаюсь у тихой заводи. Жарю на костре селезня, грею чайник. Наевшись, ложусь под кустом вереска. Спать не хочется, и я слушаю, как садится роса на траву, трещат кузнечики. В траве бегают зайцы. Собака потягивает носом воздух, кидается в темноту. Дует ветерок. Звездная ночь уходит на запад. И так лежу я, не смыкая глаз, до утра.
В полдень захотелось искупаться. Подвернув к берегу, раздеваюсь, прижимаю руки к бедрам, прыгаю в омут. Вода холодная и плотная. Под корягою, в желтых водорослях, затаился усатый налим. Протягиваю руку, пытаюсь схватить его за жабры. Налим вильнул хвостом, замутил воду, скрылся в береговой норе. Стрелою несется за стайкой плотвы белобрюхая щука. На самом дне копошатся водяные козявки, жужелицы и мальки. Вынырнув, жмурюсь от солнца, сверкающего над лесом.
Мое ухо ловит песню. Женский голос, звонкий и сильный, звенит, приближаясь к реке:
Ты, заря ль, да ты, моя зоренька! Заря моя, да ты все холодная…Нет, это не сон. Воздух трепещет от песни, такой близкой и манящей.
Одеваюсь бегу на голос.
Мы столкнулись на узкой поляне лицом к лицу. Пестря гавкнул, но тотчас отлетел в сторону от удара моей ноги.
Собака поджимает хвост: в первый раз ей не дают облаивать незнакомого человека.
Девушка вскрикивает. Голубое ведро падает из рук.
— Что тут делаешь? — спрашиваю я.
— Уголь жжем с тятькой. Угольщики мы. Тятьку моего Ермолай Плетнев звать. Может, слыхал? Летом наготовим, осенью на плотах к заводам продавать везем.
— Далеко забрались.
— Там, в низовьях, лес рубить не дают, а здесь можно. Вот и приходится забираться. Пашни у нас нет, углем кормимся.
Волосы у нее совсем рыжие.
Она дышит глубоко.
Я смотрю на лицо, на пышные волосы, на ласковые, задорные губы. Удивительные глаза: совсем не такие, как у всех. Тусклые скаты гор и дымчато-зеленые холмы сливаются в скользящее пятно.
Она хочет пройти. Я загораживаю дорогу.
— Испугалась?
— А то как же, — отвечает она, тряхнув волосами. — Четвертую неделю живем, никого не видала, и вдруг тебя нанесло. Я подумала — оборотень. Только оборотни без собак ходят…
Спрашиваю, как ее звать.
— Марфа.
— А меня — Матвей.
Сорвав былинку, она жует ее зубами.
— Ну, идем до реки: пособлю.
Поднимаю ведро, и она доверчиво шагает со мною рядом, улыбаясь, покачивая бедрами. Страх у нее прошел, и она уже прихорашивается, поправляет кофту на груди. Спотыкаюсь о муравьиные кочки. Девушка плотная и гибкая, совсем как та, что снилась по ночам, только волосы рыжие.
На ходу задеваем бедрами друг друга. Марфа что-то говорит. В моих ушах отдается смех, слова тают. Я кладу ей на плечо руку.
— Не балуй. Думаешь, в лесу — так и можно охальничать?
Но глаза улыбаются. Садимся на траву, разговариваем, И такое нежное, радостное солнце над нами, и так тихо кругом, что от счастья останавливается сердце. Опять трогаю плечо девушки, заглядываю в глаза. Она не отталкивает, но сжимается и сидит, присмиревшая. Чувствую ее запах — радостный, пьяный запах распускающихся черемуховых почек.
— Обед готовить пора, — вспоминает она и протягивает руку за ведром.