В лесах Урала - Арамилев Иван
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И почал вертеть, путать. Известно: судья да прокуpop в суде — что рыба в пруде.
Я ударил себя кулаком в грудь. «Коли бог с царями заодно, против мужичка, бога не признаю! И судить не можете!»
Прокуроришка аж затрясся. «Несудима, говорит, только воля царская, а тебя засудим, чтобы другим неповадно было».
Я опять ответ даю. В народе шепот побежал. Председатель звонком над головой трясет. Судьи со стульев повскакали. Посадил я им занозу в печенки. На этом спор кончился. Судьи посовещались, решенье объявили. Получил я, раб божий, двадцать годов каторги. Разбередили шибко: в тяжбе не дорога ладога, дорога обида.
С партией кандальников погнали на Дальний Восток, на реку Амур. Там колесная дорога строилась. Шла та дорога-колесуха, будь она трижды проклята, от города Хабаровска до города Благовещенска, длиною восемьсот верст — через горы, болота, непроходимую сибирскую тайгу. Да-а… В тюрьму широка дорога, да из тюрьмы узка. Претерпели всего. Много там людей полегло от болестей, гнуса, глада и побоев. Убегал я с колесухи дважды. В первый раз поймали. Второй — заплутал в тайге, мышей, кротов ел, сапоги кожаные съел — отощал, вернулся с повинной. Били-увечили до полусмерти: ребро сломали, два зуба выворотили. Пробыл на колесухе десять лет. Ежели описать, что испытано, видено в каторжных бараках на постройке колесухи, толще библии книга получится. Да-а… Вскорости колесуха была кончена. Погнали на мученье в другие места. По дороге я сбежал.
— Как удалось?
Евлан усмехнулся.
— Ловко это вышло, парень. Шли под сильным конвоем берегом Зеи-реки. Дело к ночи, темнота подваливает. Кандалов в те поры уже не было. «Ну, — думаю, — двум смертям не бывать, а одной не миновать». Выбрал бережок покруче — и бултых в реку. Плавать я мастак, на воде вырос, как щука, ныряю. Конвойцы пальбу открыли. Пули по воде — жик, жик. Ну, в темноте да второпях али попадешь? Я плыву да плыву. Конвойцы в воду лезть побоялись: время осеннее, шуга по реке пошла, ветерок низовой гудел, волна плескалась. А тут еще, на меня глядя, другие каторжане почали в реку сигать. Измучен был народ, готовый на все. На берегу крик, стрельба. А я плыву да плыву. Прожгло насквозь, руки-ноги сводит. А я губы до крови прокусил, плыву. Дальше что?
Добрался до дому, а меня там ищут. Зиму прожил в голбце, в бане, на свет божий не показывался. Иной раз лежу под полом. Чую, заходит урядник, спрашивает бабу: «Мужик домой не объявлялся?» — «Не видали», — отвечает баба. «Если явится, обязана докладать немедленно. Укроешь — самое посадим».
Весна пришла. Народ землю пашет, сеет, а я, как запечный таракан, по щелям прячусь. Сердце болит. Руки чешутся — робить хочу. Но нет ходу из-под полу! Сенокос начали в деревне. Узорил кто, надо быть. Нагрянул как-то под утро урядник с десятскими, чуть не сгребли. Нет житья в деревне! Подался в чужие места, в кыргыцкую степь. Там приволье. Земля не пахана и не меряна — конца-краю не видно. Помещики кыргыцкие прозываются ханами. Скота у ханов — тысячи голов. Нанялся к хану Батырбеку коней пасти. Батырбек был постарше меня, но ловок в езде, красив. Имел шесть жен, много верблюдов. Конь у кыргыза дикой — спасу нет. Табуны стеречь — мука-мученицкая. Жеребят волки рвут. Хан за потерянного жеребенка кнутом порет без милости. Ну, ничего. Стал привыкать. Кыргызы по-русски маленько лопочут, я кыргыцкие слова вытвердил. Все повадки ордынские перенял. Кони слушаются. Гикну бывало, арапником щелкну — табун за мной вихрем. Харчи в орде были ладные. Хлеба кыргызы не уважают, все больше мясом кормятся. Мяса вдосталь. С жеребятины спервоначалу мутило, потом обошлось. Трескал за обе щеки.
Кыргызы народ приветливый, даром что нехристь. Обиды от них зря не имел. Да не привелось жить в орде. Осенью налетел буран с дождем. Степь оледенела. Это называется джут. Кормов нет. На тыщи верст лед, хоть в бабки играй. Скот начал падать. В неделю хан Батырбек потерял свои стада.
Вижу, дело худо. Распрощался с ордой — и на родину. Петлял, петлял, да и угодил в тайгу. И вот — живу. Тайга-матушка поит, кормит, укрывает от бед-напастей, ни царям, ни земским начальникам я не подвластен. Что зверя, что птицы здесь — сам видишь. Летом положу в лодчонку звериные шкуры, спущусь по реке до селенья, наменяю муки, провианту охотницкого, соли, табаку, возвернусь и живу до следующего года.
Он усмехается.
— А теперь оказывай о себе. Коли, вроде меня, от людей отшибся — давай вместях жить станем.
— Давай, — говорю я и протягиваю руку.
Он отвечает крепким пожатьем.
Глава одиннадцатая
Всю ночь валит снег. Ветру нет. Лес молчит, будто слушает песню. Евлан в легком овчинном полушубке выходит во двор. Снег скрипит под ногами. Он вытягивает руку, и ладонь покрывается снегом. Евлан растирает снежинки пальцами.
— На мерзлую землю падает: значит — шабаш. Милости просим, матушка зима!
В избушке горит камелек. Похрапывая, взвизгивают во сне собаки. Выхожу вслед за Евланом встречать зиму. Разве уснешь в такую ночь? Невозможно стоять на месте: ноги сами идут по тропе, и снег засыпает следы. Тишина. Не воют волки. Звери, наверное, тоже смотрят, как падает снег, и молчат. Зима идет по горам и низинам бесшумными шагами.
Утром стужа сковала тайгу. Сосны потрескивают.
Ветки берез синеют, как сталь, я ветер не может пошевельнуть их. Кедры стоят притихшие, будто боятся уронить свои белые шапки. Из-за гор выглядывает солнце, и под его лучами так хорошо, молодо сверкает снежок. Заговорили дятлы, снегири. Лиса крадучись бредет по мягкому, останавливается, поводит носом и, почуяв мышиный писк, разгребает передними лапками снег. Косачи вылетают на березник, сидят по опушкам поляны, пощипывают мерзлые почки. Радостно идти по белой тропе.
Стреляю нижнего петуха. Птица падает, разбрызгивая кровь на снегу, бьет крылом, поднимает искры. А верхние глядят вниз, не понимают, что такое стряслось. Снова щелкает выстрел, и второй петух, роняя перья, кувыркается в снеговой пыли.
Евлан ставит капканы и кулемы. Воззращается утомленный ходьбою, но довольный. Щеки его розовеют.
— Медведушка залег верстах в двух от нашей избенки, — говорит он, отдирая пальцами сосульки с бороды. — Чуть не наскочил на него. Шкура с проседью. В одних годах со мною, поди-ка.
— Что ж, завтра возьмем.
— Завтра нельзя.
— Почему?
— Он лег недавно, не разоспался как следует. Тяжело брать.
Запасаем рыбу. Река хорошо замерзла. На заводях и протоках лед гладкий, как зеркало, и такой прозрачный, что сквозь него видны камни, отмели, водоросли, медленное движение рыб. Просекаю топором узкие проруби. Вечером Евлан спускает двойную сеть. В темноте зажигаем смоляную лучину, бьем по льду деревянными колотушками. Напуганная ярким светом и грохотом, рыба кидается, запутывается в сетях. В солнечные дни ставим на реке палатку. В середине палатки у проруби Евлан сидит с острогой. Я захожу вверх шагов на сто и гоню рыбу. Старик ловко поддевает сазанов и налимов. Рыбачим также на мелких озерах, где вода промерзла почти до дна. Там караси и щуки задыхаются. Мы делаем небольшую лунку, и рыба сама Лезет в подставленный сачок. Наша кладовая доверху завалена мороженой рыбой.
Снег падает ночью и днем. Ветер наметал в низинах саженные сугробы. Тетерева на вечерней заре, сложив крылья, падают с вершин вниз головой, зарываются на спанье в снежную мякоть. Волки выгребают лапами сонных птиц и, рыча, пожирают. Зверя много. Евлан часто приносит горностаев, лисиц. Двух соболей поймали в ловушки, и одного удалось убить из ружья.
Напоминаю про медведя.
— Засыплет его — не найдем.
— Понимаешь, как-то неловко идти, — сознается Евлан. — Вот ставлю ловушку на лису. Тут — кто кого перехитрит. Попалась — пеняй на себя. Догадалась — ее счастье. А медведь? Спит, как дите малое. Подойдешь, да и стукнешь. Совестно брать в берлоге: все равно, что в чужой дом ночью забираешься.
Долго упрашиваю старика. Он сдается.