Harmonia cælestis - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как фотограф-любитель мой отец достиг вершин мастерства, когда приобрел аппарат с автоспуском. До того, будучи единственным фотографом, он был исключен из семейных портретов, в лучшем случае на некоторых снимках можно было различить отбрасываемую им тень. Благодаря автоспуску, надеялся мой отец, он тоже теперь будет в кадре. Но все оказалось сложнее. Заполненный глицерином цилиндр, приводивший в действие автоспуск, весьма чутко реагировал на тепло. Закрепив камеру на треноге и построив нас, мою мать, моих младших братишек, так, чтобы осталось место и для него, он нажимал автоспуск и бежал к нам. Вся семья в радостном ожидании таращилась в объектив. Чирикали птички, в кронах деревьев напевал ветерок. По ноге сына моего отца полз муравьишка. А камера все молчала. И вот уже мой братишка плачет, в глаз ему угодила мошка. В напряженном ожидании мать спрашивает, не могло ли случиться так, что от напряженного ожидания мы просто-напросто пропустили мимо ушей сакраментальный щелк. Все тело сына моего отца уже горит от нестерпимого зуда. Чирикают птички, в кронах деревьев поет ветерок. Мой отец, тоже теряя терпение, направляется к камере, но стоит ему сделать шаг, как камера оживает и произносит: щелк. Позднее на снимке мы увидели только папу и никакой семьи. Во время второй попытки, приготовления к которой были ничуть не менее церемонными, на сына моего отца напал приступ неудержимого смеха, поэтому щелк они не услышали и долгие минуты стояли на месте как идиоты. Увековечить семью и себя самого в одном образе, в естественных и непринужденных позах моему отцу не удалось и с последующих двух попыток. Когда прозвучит этот щелк, знать было невозможно, — всякий раз будто гром среди ясного неба. А при пятой попытке семья обнаружила, что стоит прямо на муравейнике. Чирикали птички, в кронах деревьев пел ветерок. Автоспуск между тем перегрелся и настолько ускорился, что отцу приходилось перемещаться к нам гигантскими скачками. Но все равно щелк раздавался раньше, чем он успевал добежать; щелкус интерраптус. Отпечатанные потом снимки демонстрировали такую гротескную неразбериху, что семья по запутанности могла дать сто очков вперед даже группе Лаокоона. Это были уже не семейные снимки, а портреты хаоса. После чего мой отец вновь решил обратиться к пейзажной съемке; а сын моего отца до сих пор страдает оттого, что отцу так и не удалось явить и запечатлеть его истинное лицо. Я остался размытым.
298По уровню нравственности мой отец в два-три раза превосходил среднестатистического обывателя, что, учитывая современное состояние нации, десятилетиями впитывавшей в себя атеистическую заразу, не Бог весть какой результат, но живем-то мы здесь, и критерии наши — здешние, поэтому «два-три раза» это уже кое-что; Эмиля Золя (с ударением на первом слоге: Зо́ля он честил на чем свет стоит, особенно входил в раж при упоминании проступка аббата Мюре, однако после его смерти (не Золя, не аббата, а, увы, моего отца) обнаружилось, что одна судетская немочка прижила от него ребенка, и с семьей этой, понятно, что не с подачи моего отца, мы поддерживаем до сих пор сердечные отношения. Зато когда он садился за фортепиано, то — куда те «две трети» девались — пел похабные песни вроде «Молитвы девственницы» и «Мечты отставного солдата» (моего отца). А кроме того, был в его репертуаре еще и патриотический гимн западночешских немцев («Эгерланд — твоя сила в единстве»).
299Само собой, временами отец как свинья нажирался, крушил все вокруг, выказывал свой жестокий норов, силушку, отцы, они это умеют, хорошо еще, что не доходило до серьезной беды; но выпячивать свое отцовское «я», «кто тут фатер?» — этой патриархальщины за ним никогда не водилось, к такой власти он не стремился. Всем в доме заправляла мать, и деньги — на капучино — отцу приходилось выпрашивать у нее, она же в отместку подолгу его мурыжила, дам, не дам, платила ему за садизм садизмом. И странно: обычно родители знают дни рождения своих детей, а он не знал; так же, впрочем, как и свой собственный. Он был изумлен, когда выяснилось, что старшему его сыну исполнилось тридцать, что это тридцатый его день рождения, а не двадцатый и не сороковой. Он понятия ни о чем не имел, что часто бывало забавно. Уважение он заслужил как знаменитый охотник. Когда из Парижа приезжал барон Ротшильд, он приглашал моего отца охотиться вместе с ним на серн, а если в Вене случалась какая беда со скаковой лошадью, то посылали опять же за ним — и нам это очень нравилось. Практику он забросил, и правильно делал, что занимался своим основным ремеслом только по крайней необходимости. Он успокаивал, утешал крестьян, ничего, мол, само пройдет, надо только перебинтовать или голодом выморить, и все будет в порядке, зачем тут ветеринар? Никаких записей он не вел, да и некуда было записывать; денег с крестьян не брал, даже если и помогал; принимал их в трактире, ну ладно, принесешь потом пару яиц, какой разговор. А счета приходилось оплачивать моей матери. Нам все это импонировало, родня большей частью чего-то добилась, а мы в основном жили впроголодь. Зато было интересно и даже приятно. Порядка или каких-то обязанностей для него не существовало, и если случалось, что его вызывали на приемку скота, то он до полудня валялся в постели. Мясники это знали. Но мы должны были говорить, что отец уже давно выехал. Мы шли в его комнату, стягивали с него перину, мол, пора, из Вены прибыла партия. Случались жутко неприятные неувязки. Когда звонили по телефону, мы, как велено, отвечали, что его нет дома, но он, по какой-то минутной прихоти, вдруг брал трубку. Это было ужасно, но мы смеялись. Существует составленный нами список всех его подлостей — поток детских жалоб из тех, которые человек помнит до самой смерти. Как-то раз он порвал фотографии кинозвезд, которые мы собирали. Сжег коллекцию спичечных коробков. Когда тебе самому за сорок, упрекать его в этом смешно, но все же. Во время воздушных налетов он первым бежал в бомбоубежище. А когда, например, в седьмом классе моему младшему брату Юлианусу нужно было пересдавать латынь (он упал, сломал руку и весь год не мог конспектировать), мой отец, который действительно знал латынь, и не только ветеринарную, отказался ему помочь. Когда же после экзамена братишка вернулся домой, мой отец заперся с ним в гостиной и как сумасшедший стал лупцевать его собачьей плеткой; мы барабанили кулаками в дверь, чем только пуще его раззадорили; это было действительно глупо. Из-за кровоподтеков младший брат несколько недель ходил в рубашке с длинными рукавами и не появлялся в купальне. Словом, тогда мы поняли, что отец наш непредсказуем, и стали относиться к нему, как принято относиться к естественным катастрофам. В детские годы возмущению обычно сопутствует некое понимание, и разница между «виновен» и «невиновен» бывает весьма размыта. Мой отец не стал наци, хотя ветеринары становились нацистами очень часто (биология, теория наследственности); но его от этого уберегли присущие ему греховные, я бы даже сказал, преступные наклонности, а пуще того — неистребимое разгильдяйство.
300Отцовство моего отца распространялось только на воскресенья. Он обещал быть в три. Ровно в три сыновья моего отца высыпали к окну: «фольксваген» стоял перед домом. Он спешил, был нетерпелив, но никогда не скандалил, не говорил, ну где вы там, пошевеливайтесь. Ровно через четыре минуты он запускал мотор и катил десять метров. Еще четыре минуты, и еще десять метров. Наконец запыхавшаяся детвора догоняла его; добрый день. Добрый день, кивал он. А куда мы сегодня поедем? В крепость Шпорнгейм, отвечал мой отец. Графы фон Шпорнгеймы были вашими предками, так сказать, прародителями; Иоганн II, граф Шпорнгейм-Кройцнах, был отцом Вальраба фон Коппенштайна, чья мать, выходка из придворной чиновной среды, не имея титула, могла сделать своих сыновей лишь баронами; в этот замок мы и отправимся. Он продолжал сыпать датами и прослеживать генеалогические связи вплоть до наших дней. Но сыновей моего отца волновало только одно — кто усядется рядом с отцом (на тещино сиденье), а кто сзади. За главное сиденье велась отчаянная борьба, требовавшая физической силы, недюжинного ума, бесхарактерности, но в конце концов отец рычал: Ну хватит! Этот рев был вершиной айсберга, далее следовала мертвая тишина, не нарушаемая ни единым звуком. Тот, кто слышал ее, никогда, никогда ее не забудет; следы отца.
301В семидесятых годах старший сын моего отца иногда встречал его на улице Ваци. Он (мой отец) обычно любовался витринами. Портфель, очки, белая рубашка. Он возвращался с работы. Пройтись по улице Ваци было одной из его привычек. Когда сын замечал его, то, надо признаться, подходил к нему не всегда. Не всегда с ним здоровался. Что он чувствовал, когда его видел? Разве он не был счастлив? Они уже жили порознь, встречались редко, и встреча с ним должна была доставлять ему радость. Иногда он все-таки подходил к нему. Они разговаривали о пустяках. Как мы разговариваем, встретившись с бывшим учителем, о котором не скажешь ни хорошего, ни плохого, обращался он с нами по-доброму, снисходительно и в принципе преподавал неплохо, хотя не сказать чтобы хорошо. (Среди всех занимающих нас вопросов есть только один существенный: способны ли мы в своей жизни кого-нибудь полюбить на этой земле? Способны ли полюбить родителей, детей, жену, соседа, друга? Старого учителя?)