«Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники - Владимир Костицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В назначенный день[468] мы распределили между собой роли (председателем делегации и первым оратором должен был явиться В. С. Гулевич, и каждый из нас должен был дополнительно говорить, каждый – в пределах своей компетенции), сели в присланный за нами автомобиль (я помню, с какой тревогой ты провожала меня, и вообще это время было для тебя полно волнений) и поехали в Кремль. Дело было к вечеру. После бесчисленных переходов по зданию Судебных Установлений (первый раз я был в нем в 1906 году, когда мы организовывали неудавшийся побег для одного из наших бомбистов) нас ввели в кабинет к Цюрупе. На первый взгляд казалось, что он сидел один, но на самом деле за ширмой сидели стенографистки.
«Ну, бунтовщики, рассказывайте, в чем у вас дело», – обратился Цюрупа к нам. Владимир Сергеевич Гулевич начал именно с этого, заявив, что мы ни в какой мере не являемся бунтовщиками, а что мы – просто люди, которые желают делать наилучшим образом свою работу на общую пользу и которым в этом не только не помогают, но мешают. Указав затем на академика А. П. Павлова, он объяснил, что в вопросе о забастовке у нас нет полного единодушия и для тех, кто за забастовку, это средство также неприемлемо, как и для тех, кто против, но в основном вопросе о тяжелом, невыносимом положении высшей школы, учащих и учащихся, у нас двух мнений нет, мы все между собой согласны. После этого выступления весьма сдержанно и корректно, но замечательно выпукло и ясно он изложил все наши поводы для недовольства.
Цюрупа помолчал и затем сказал: «Почему же вы молчали? Неужели вы не могли обратиться к Наркомпросу?» Тут заговорил я, указав, что являюсь членом Государственного ученого совета, что на очень многих заседаниях я обращал внимание Наркомпроса на положение и всегда безрезультатно, что после моей поездки в Петроград по поручению Наркомпроса я подал Луначарскому и Покровскому докладную записку о положении высшей школы и научных работников в Петрограде, упомянув о том, что Москва мало чем отличается от Петрограда, и что сейчас, через 8 месяцев после моей поездки, я ничего не знаю о судьбе моей записки и не вижу никаких практических результатов. Я рассказал затем о глупости и несообразностях в политике Наркомпроса, об отсутствии у Луначарского интереса ко всему, что не касается искусства.
Цюрупа помолчал еще и пригласил других членов делегации высказаться столь же откровенно, прибавив, что нет ничего лучше взаимного доверия для того, чтобы ликвидировать недоразумения. В ответ на это говорил еще Стратонов, довольно долго; А. П. Павлов ограничился коротким заявлением, что ему было очень больно разойтись с коллегами по поводу забастовки, но, по существу, он совершенно согласен со всем, что было сказано. А. Д. Архангельский также сделал короткую декларацию. Затем мы передали Цюрупе докладную записку, и он сказал в ответ, что передаст Совету народных комиссаров все, что выслушал. Сам он считает, что все наши пожелания могут быть легко удовлетворены; счастлив, что представители науки заявляют о своей полной готовности работать для социалистического государства, и надеется вскоре сообщить нам очень приятные вести. После этого мы с большой сердечностью расстались с ним, и те же кремлевские автомобили развезли нас по домам. Ты была очень обрадована моим возвращением и сказала, что у тебя были очень большие опасения относительно моей участи.[469]
После этого визита к Цюрупе Москва была полна всевозможных слухов. Д. Д. Плетнев, как всегда, из высоко осведомленных источников принес ряд сообщений, из коих вытекало, что в общем разговор шел между двумя перепуганными группами; правда, перепуг был не одного порядка. Советское правительство, в момент Генуэзской конференции, не желало иметь у себя под ногами профессорскую забастовку, и было решено сделать все, чтобы ликвидировать ее безболезненно. Что же касается до профессуры, то, конечно, перепуг собственной смелостью был, и, несмотря на благожелательный прием у Цюрупы, опасения за дальнейший ход дела, как и за собственную судьбу, были у очень многих.
Вместе с тем движение расширилось, и ряд высших учебных заведений в Москве и провинции заявил о солидарности с Московским университетом. Петроград, город чиновничий, как всегда, шел в хвосте, но и там имели место изъявления солидарности, например – в Технологическом институте. Университет выжидал, а Политехнический институт, возглавляемый законопослушными и осторожными академиками (Иоффе, А. Н. Крылов), был совершенно определенно настроен по-«желтому».[470] «Помилуйте, разве можно ссориться с начальством», – говаривал неоднократно А. Н. Крылов.
Явочным порядком, как это всегда бывает, образовался совет представителей высших учебных заведений. Тут уже мы, университетские, тонули среди техников, равно как и мы, советские, тонули среди реакционеров. Мне неоднократно приходилось очень резко реагировать, когда некоторые представители (например, представитель Межевого института) заявляли, что дело нашей организации – бороться с коммунистами. И Гулевич, и я, и Стратонов, и Архангельский систематически отстаивали ту точку зрения, что наше движение должно помочь советской власти в упорядочении крупного участка культурного фронта, каковым является высшая школа и научная работа.
Нам оказывали сопротивление лица, впоследствии, во все моменты, падавшие к ногам, лизавшие… и согласные со всем, что бы ни делалось. Был один очень почтенный человек, по кличке Трипетрил, а на самом деле – Петр Петрович Петров, профессор химии и директор Политехнического музея, который говаривал: «Вот мне уже за восемьдесят, и я надеюсь добраться до девяноста, а почему? А потому, что с начальством всегда жил в мире».
Ходили слухи, что один из нас будет назначен, вместо М. Н. Покровского, заведовать и Академическим центром, и Главпрофобором. Ходили слухи, что будет создан при Наркомпросе специальный совет с участием выборных представителей профессуры для обсуждения и решения всех, нами поднятых, вопросов. Ходили и другие слухи, что Дзержинский неистовствует и находит, что все движение возбуждено из-за границы и что хорошая репрессия все приведет в порядок.
Нам пришлось видеться с очень многими деятелями. Горький отнесся к нам с высочайшим сочувствием[471] и обещал устроить свидание со Сталиным.[472] М. Н. Смит-Фалькнер, сохранившая и доверие, и симпатию ко мне – бунтовщику, передала мне привет и сочувствие от Сталина, с которым она была в большой дружбе. О. Ю. Шмидт очень интересовался ходом нашего дела и, хотя и с оговорками, находил, что мы правы. Члены нашего расширенного комитета, работавшие в Госплане, вели агитацию, и очень успешную, среди коммунистов-плановиков. Только Д. Д. Плетнев поговаривал (и был прав): «Куй железо, пока горячо», – но, где железо и чем его ковать, не указывал. Так дело дотянулось до конца 1921 года.[473]
Мой дневник в той части, где я говорю о московских годах, как будто мало говорит о тебе. Но это не так. Те годы были очень трудные. Мне приходилось очень много работать и отсутствовать, но все это было на фоне нашего счастья. Где бы ни был, я думал о тебе. Откуда бы ни возвращался пешком, в трамвае или на автомобиле, я всегда радовался, что сейчас увижу тебя. И для меня всегда было большим огорчением, если тебя не оказывалось дома. А это бывало: ты жила со своей семьей и в значительной мере ее интересами. Тебя часто утаскивали к родственникам, знакомым, в театры, и я всегда был этим доволен. Мне всегда хотелось побольше радости для тебя.
Я подошел к концу 1921 года. Праздники мы проводили дома. Была елка; к Кате приходили ее знакомые – танцевать, и мы приютили Кирфеда – Кирилла Федоровича Огородникова, который не имел уюта в новой семье своего отца. Дни рождественских каникул Кирфед проводил у нас, играл на рояле фокстроты и другие танцы того же типа, которые я находил отвратительными, но молодые веселились и танцевали. Я не помню, где мы встречали Новый год; кажется, у тети Аси. НЭП позволил им стать снова на ноги: Константин Леопольдович организовал маленькое производство, а для жилья купил гараж и превратил его в очень уютную квартиру с огромной столовой. Было ли это в 1921 или 1922 году, но Новый год у них мы встречали очень роскошно.
Столы ломились от еды и напитков, гостей было очень много и все прошло очень весело. Константин Леопольдович провозгласил тост за здоровье лучшей женщины в мире и галантно поцеловал руку Анны Сергеевны. Он был прав в том отношении, что у тети Аси – прекрасный характер, много такта и доброты, и кругом нее всегда была атмосфера уюта. Танцевали всю ночь. Я сидел, читал романы, разговаривал то с тем, то с другим, смотрел на тебя и радовался, что ты танцуешь, а не лежишь в постели с ревматизмом, что тебе весело. Ты же время от времени подходила «проверять свое имущество» и ласково трогала мою голову. Утром, уже при дневном свете, по свежему снежку мы весело побежали домой.[474]