Свет мой. Том 2 - Аркадий Алексеевич Кузьмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, вскоре отлегло от сердца под влиянием того, что штопавшая свою серую кофту Наташа запела романс – так, как обычно она пела – с накатывавшимся проникновением (в его словах таилось нечто неясно волнующее):
Цыганский быт и нравы стары
Как песни те, что мы поем
Под ропот струн, под звон гитары
Жизнь прожигая, зря живем.
Прощаюсь нынче с вами я цыгане
И к новой жизни ухожу от вас,
Не вспоминайте меня цыгане,
Прощай мой табор, пою в последний раз.
Эта прочувствованная Наташей песня сейчас предвещала что-то хорошее слушавшим ее, как и самой поющей. Анна посидела в некоей задумчивой меланхолии – и, не успела Наташа кончить петь, принялась снова готовить, хлопотать возле печки, вертеться туда-сюда.
– А что бы я играла, хотя бы на гитаре, – сказала потом мечтательно Наташа. – Я так всегда хотела… Э-эх!
– Денег, доченька, не было, чтоб купить тебе гитару, – очень нежно-мягко сказала Анна. – Ведь и отец хотел купить. Вон как молоко – помнишь? – вы продавали, когда корову мы держали, вместо того, чтобы пить молоко самим. Вот как. Ты тогда в третий класс уже ходила, Валерий – в первый. И вы носили молоко на место – одной хозяйке в город. Молоко-то раз продали, а за городом грязь (по ней и я, помню, еще хлябала в школу и из школы), да еще огромная свинья к вам привязалась. Вы как побежали от нее, деньги где-то и потеряли и бутыль трехлитровую разбили. После этого стала та хозяйка зашивать вам деньги в карман. Нет, не до гитар нам было, доченька, ты уж извини нас, родителей. Деньги мы не пропивали… И не проедали на конфетках…
– Мамочка, до что ты, родненькая, говоришь такое! – обиделась Наташа. – Для чего? Мы, дети, разве выбираем как себе родителей? Они у нас единственные, навсегда; нам очень любы, дороги они, и мы-то будем всегда благодарны вам за все, это-то я знаю уж… Это просто на меня что-то находит тем сильней, когда чего-то, чего хочешь, нет, что обязательно мне нужно как бы собой выложиться в чем-то, понимаешь. Вот и все. Потому и петь вдруг захочется…
– Я понимаю тебя, девочка, – хотела Анна кстати повести с ней задушевный материнский разговор (потому и в горле у нее запершило), который нужен был, как ею чувствовалось, им обеим в равной степени. – Я давно… – И, привлеченная тем, что кто-то посторонний, большой, придерживаясь руками за углы, сопя, приседая и вглядываясь, спустился к ним (да никто иной как Поля, Полюшка!), она оглянулась и уже, признав, воскликнула: – Ох, ты! Родная ты моя! Прибыла! Жива!
И они расцеловались.
– Еще плохо различаю с улицы, – в возбуждении начала Поля, осунувшаяся, но деловитая, как обычно; блестела, кажется, загорелым лицом и глазами, прослезившимися от радости встречи. – Все вы дома? Все у вас благополучно? Когда пришли?
Вот тотчас заговорили вперебой. Потом Поля села на подставленную табуретку, платок распустила с головы, пальто расстегнула – запарилась вся: спешила сюда, как увидела игравших на улице ребят. И разговор упорядочился сам собой.
– Ну, наконец-то и вы добрались до дому, – радовалась искренне Анна, – вскакивая. – А то что ж такое: мы третьего дня пришли к себе, а тебя все нет и нет – где-то заблудилась… А ведь намного раньше нашего из той конюшни удрала. Как же долго вы шли-ехали! Какая же задержка вышла? Ну, рассказывай!
– Нет, ты сначала… Ну!
ХIX
Поля со свойственным ей жаром рассказала Кашиным прежде всего о том, что тогда же она по уговору с ними долго прождала их на окраине деревни Карпово, пока не заледенела на пурге и не заподозрила недоброе; а Анна сообща с Наташей и Дуней поведали ей про то, как тогда они попали в самый скверный оборот, что их зацапали эсэсовцы, только сунулись они целым караваном с малыми – пятеро семей. Зато дальше Поле и нечем похвастать было: ее преследовали сплошь неудачи – она со своей матерью бегала и ползала от драпавших немцев везде, как только могла. Их чуть не пристрелили наскоро, но откупилась она кое-чем последним. Потом отсиделись тихо в закутке каком-то, зарывшись в хлам. И спасибо – подвезли потом, т.е. сейчас, сюда наши военные. А Кашиным, напротив, потом, как они рассказывали, повезло чуть-чуть, что они в том же своем первоначальном составе в количестве семнадцати человек вытащились из спасительной землянки и достигли дома в целости. За несколько дней. Достигли, хотя и по ним немцы стреляли тоже, не пугая, – наяву. Немцы были немцами.
Поля на это только приойкнула удивленно и покачала головой, глядя на возмужалую Анну как-то по-новому и находя ее какою-то особенно красивой. Она уже освоилась глазами с тесноватым подземельем Кашиных, слабо освещенным поступавшим светом сверху, лишь в оконце, точно в боковой люк; сидя на табуретке, она опять платок поправила, освободила от него скупыми, рассчитанным движениями больших загрубелых рук спутанные жесткие волосы, всю крупную голову, – было здесь нагрето, или она сама настолько разогрелась. Печной дух исходил от обмазанной раствором глины печки, замыкавшей убежище.
– Да? Ну! Ну! – вскинулась она с сильнейшим оживлением. – Они все-то к тебе, Анна, добавились, и ты их вела, так?
– Не могла ж я, Полюшка, их отбрить, отпихнуть от себя, как другие даже мужики.
– Ну, разумеется, нет! Об чем речь?…
– Мы спаслись, наверное, только благодаря своей настойчивости и независимости. Когда я еще в тот вечер попросила Семена Голихина взять нас с собой, он мне ответил хлестко, свысока: «Всех вас не ужалеть мне одному. Каждый должен о самом себе тут позаботиться». Вот и все. А меня такое зло взяло…
– Умница ты, Анна! Ишь, каким он дипломатом повернулся! Да, и на войне вот, оказывается, так бывает: кто речьми, а кто плечьми. Люди лучше проверяются.
– На меня же там, в землянке, даже бабы уже глаза выголяли, тявкали, – пожаловалась Анна. – Видать, лишь за то, что не спустила им бездушия, что неплохих ребят нарожала, что будто застила всем свет. Оборзели начисто. – И неожиданно прикрикнула, срываясь голосом: – Антон, Саша, перестаньте вы шуметь, спорить… Дайте нам поговорить! Я не понимаю: взрослые ж!..
Саша и Антон какой-то порох рассматривали – спорили меж собой.
– Тьфу, канальи бесстыжие! – ругнулась Поля. – Распустехи! Плохой тот кобель, который на своем дворе брешет, палки не знает.
– И хотя бы кто, когда клевали там меня, заложил, замолвил