Последний остров - Василий Тишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переглянутся бабы, поправят на голове полушалки и молча примутся за работу.
Сам дед Яков, после того, как сгорела мельница, стал на конюшне работать. Один управлялся, без помощников. Но к концу зимы стал сдавать. Пришлось заменить его. Микеньку да Егорку Анисимова к лошадям определили. А дед Яков слег. И слег основательно.
Сыромятиха гостей не особенно привечала, с порога выпроваживала всех, кто приходил справиться о здоровье первого да и последнего уж теперь нечаевского коммунара. В доме-то бабка хозяиновала.
— Нечего избу студить. Ходют тут, что к царю на поклон. Невелик князь, очухается и без свиданьицев.
Соседи уходили. Была бы честь оказана. И своих забот до морковкина заговенья не переделать.
Прошел в непогоде февраль, потянулся март, а бураны не утихали, по-разбойничьи даже как-то вьюжили. Когда выпал небольшой перерыв в буранной кутерьме, Мишка Разгонов решил навестить деда Якова. Управившись по хозяйству, пошел к соседям.
Сыромятин лежал на печи, укрывшись лоскутным одеялом.
— Здорово ночевали, — тихонечко притворил за собой дверь Мишка.
— А, — прокряхтел дед Яков, — чего долго не заходил?
— Так я у тебя хотел об том же спросить.
— Я нонче ходок с печки на полати. Разболокайся да садись вон на лавку, штоб я тя видел.
— Дома насиделся, — Мишка скинул тулупчик, прошелся по избе. — А Юлька-то где?
— Холера ее знает. Шастает где-то.
— А бабка?
— Тоже навострилась куда-то. Говорит, воскресенье — и все тут. Пойду, мол, к Секлетинье аль к Пестимее…
— Так ты один и кукуешь?
— Один как есть.
— А чо у тебя болит-то?
— Да почем я знаю… — старик начал вслух соображать: — Затылок словно чугуном налитой, в груди чегой-то шебуршит…
— Курить надо меньше.
— И так через одну смолю. А еще вот поясницу ломит и зубы, будь они трижды неладны, спасу нет.
— Нашел об чем горевать. Шалфей у вас есть?
— Да есть, кажись. Там, в казенке поищи.
Мишка вышел в сени, заглянул в кладовку. Чего тут только не было: хомуты, ларь для муки, полтушки борова, опорки всяческие, кожи сыромятные. А по стене бабкина аптека: полынь, лебеда, стародубка, коневник, столетник, шиповник, мята, а вот и шалфей.
— Счас мы тебя подлечим, — бодро проговорил Мишка, возвратившись в избу. — Кипяток есть?
— Так проверь сам в печке-то, — Сыромятин подождал, пока Мишка, громыхнув заслонкой, не обозрит содержимое необъятной, как медвежье логово, печи, и полюбопытствовал: — Там чего-нибудь пожрать стоит?
— Ага. Картовница подоспела, аж зарумянилась. И молоко топленое. А тут что? Так, щи с мясом! Ух ты, как вкусно пахнут! Мировые щи!
— Щи, говоришь? — заинтересованно спросил дед Яков.
— Ну. Так ты, поди, исть хочешь?
— За компанию разве…
— Так слезай с печи. Чего зря валяться? К лежачему болезни легче пристают.
Пока Сыромятин, покряхтывая и постанывая, слезал с печи да пимы обувал, Мишка достал с загнетки кипяток, заварил шалфею.
— Во! Первое дело. Полощи свои зубы. Нервы успокоются, и, глядишь, всему организму полегчает.
Старик принялся за лечение. Он наливал в блюдце шалфейную заварку, остужал маленько и полоскал зубы.
— На конюшне-то кто? — строго спросил дед Яков.
— Микентий да Егорка.
— Микентий ничего, расторопный мужик. А Егорка с ленцой, подгонять его надо. Ух, и впрямь, кажись, полегчало. И ведь просил ее, холеру старую, снадобья какого-либо заварить, так она критиковать меня учинилась.
Он сел к столу, нарезал хлеба.
— Ну, так чего, наливай щи, обедать станем.
Мишка налил из чугуна две чашки горячих щей и уселся напротив старика.
Ели сначала молча, споро, как бывало в лесу или в поле. Потом и разговор завязался.
— Вот это я понимаю мужчинская еда, — нахваливал Мишка щи. — Давно не ел мясного.
— Меня старуха тоже не балует. Кабанчика хочет на всю зиму протянуть, по воскресеньям лишь и варит. А в будни-то все больше постничаем.
— А я под Новый год двух косачей завалил. Целую неделю пировали, — похвалился Мишка.
— Мог бы и почаще охотиться. Заяц совсем непуганый, на огороды шастает.
— Погоды нет.
— И то верно. Забуранило нонче как следует. Дружной весны ждать надо.
Покончив со щами, они ели картовницу и запивали топленым молоком. Мишка и картовницу нахваливал да уплетал за обе щеки, чтобы деду веселее было и чтобы он не отставал. А Сыромятин ел машинально, лоб его морщился, тяжелые стариковские мысли не давали покоя.
— Как ты думаешь, Михалко, найду я могилку в тех степях, где Кирюша с Ольгушкой похоронены?
— Чо, ехать собрался?
— Надо бы.
— Если такое дело… Думаю, найдешь. Там, поди, братская могила. Люди покажут.
— И я так соображаю. Раз столько полегло в том бою, одних только нечаевских шестеро, значит, обязательно должна быть братская могила. Теплом поеду. Може, могилку надо в порядок привести, ограду сделать, чтоб по-людски, по-расейски.
— Это ты хорошо надумал, Яков Макарович. Если поедешь, то и Анисью захвати с собой. Не чужая ведь она тебе.
— Знамо дело.
— Вот все хотел спросить тебя, Яков Макарович, почему ты мне о Боге никогда не напоминал. Да и сам больше века прожил на земле, а не в пример другим старикам только о мирском и колготишься.
— Так не паны мы с тобой, Михалко, а работяги. Потому как не убогие людишьки.
— Убогие — это кто, святые?
— Тю! Куда хватил. Убогие — это придурки, бездельники, лодыри, калеки, слабоумные. Уж так получилось почему-то. Шиворот-навыворот. Создатель-то сотворил человека по образу и подобию своему. Вот и кумекай.
— Ага… Мне бы тоже не хотелось быть убогим.
— То-то! И я вот так почти спросил лет сто назад у твоего прадеда: почему все Бога боятся.
— Пошто, деда?
— От глупости. И от непонятия жизни пьяной. Создателя не бояться надо, а любить и с сызмальства что-то делать, а не болаболить. Хоть махонькой толикой, но походить на Создателя нашего, а почему?
— Ну, Он же по образу и подобию придумал нас. Значит, мы, если не святые, то все равно как бы боженята все, а не рабы его.
Дед Яков отложил хлеб, ложку и уставился в изумлении на соседа.
— Михалко, ты это што, сам допетрил до всей сути?
— Здорово ночевали. Минуту назад от тебя и услышал. А еще слышал: Бог — это Правда. Так ли это?
— Так, Михалко. Так. Я вот со старухой своей ишо в молодости спорил, не в лике на доске намалеванном, не в картинке бумажной и даже не в статуе какой сила божественная, а в слове. Все, что видимое, токо помогает слову. В нем вся сила. Но сила слова в голимой правде. А правда в сущей жизни, познать которую шибко трудно. Не всякому это удается даже за долгие лета свои.