Чужими голосами. Память о крестьянских восстаниях эпохи Гражданской войны - Наталья Борисовна Граматчикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проблема отсутствия культурного медиатора — памятника на том месте, где он должен был бы стоять, книги, которую стоило бы написать (например, аналог «Тихого Дона» по мотивам Западно-Сибирского восстания), — так или иначе поднимается и авторами, и респондентами. Это отражает существующее у многих ощущение «недопредставленности» темы в местном, региональном и национальном нарративах. О необходимости заполнить лакуну, доказать значимость, дать представление о масштабах событий говорят очень многие респонденты (в первую очередь краеведы и активисты, а также академические исследователи). В целом отсутствие культурного медиатора, «достойного» события — крайне расхожий сюжет. Его воспроизводят респонденты в обоих регионах (вне зависимости от фактической представленности событий 1920‐х в массовой культуре). Особенно это характерно для людей, мечтающих об изменении рамок памяти в знакомом им пространстве.
Память и ее голоса. В главе 7 И. Е. Штейнберг и В. П. Клюева предложили разделить «голоса» памяти на доносящиеся «сверху» — со стороны чиновников, «снизу» — от свидетелей событий и их родственников, и «сбоку» — от экспертов, лидеров локальных мнений. Соглашаясь с красотой и уместностью этой пространственной метафоры в рамках задач главы, мы далеки от универсализации такой схемы. Прежде всего, обращаясь к ней, стоит быть осторожным из‐за активного взаимовлияния между «голосами», а также размытости границ между ними. Свидетели могут формировать влиятельные сообщества памяти («комиссии»), как показано в главе 2; их свидетельства могут быть использованы в разных контекстах и для разных целей как внешними акторами, так и другими свидетелями (глава 4). Доминирующий на локальном уровне нарратив может быть зафиксирован вовсе не официальными органами, а местными краеведами и, в свою очередь, влиять на высказывания свидетелей (глава 6). В этом круговороте понять, где «верх», где «низ», а где «бок», не всегда возможно. Память формируется и воспроизводится десятками и сотнями голосов, текстов, предметов, говорящих и что-то похожее, и что-то решительно свое. Тем не менее представляется полезным выделить некоторые условные типы, особенно ярко представленные на страницах книги.
В главах 2, 4, 6 речь идет о свидетелях и их роли в советском и постсоветском обществе. Авторы представляют довольно широкую картину. Важное место в ней занимает история актуализации фигуры свидетеля Гражданской войны в постсталинском СССР, когда ветераны могли занять важную и уважаемую роль, рассуждая о революции и транслируя свое понимание опыта борьбы за нее. При этом не всем так повезло, и многие лояльные режиму, но «несвоевременные» (для советских 60‐х) воспоминания и люди так и остались в тени — до нового этапа переосмысления истории в перестроечные годы и позже. Галерея свидетелей, выведенных авторами книги, демонстрирует, как кажется, очевидную вещь — даже в условиях жестокой цензуры и наличия доминирующего нарратива ни одно личное воспоминание не укладывается полностью в жестко заданные советским режимом рамки. Устные воспоминания 1930‐х (о которых мы имеем очень отрывочные сведения), первые публикации, интервью и черновики воспоминаний 1960‐х, волна публикаций дневников и свидетельств из государственных и семейных архивов 1980–1990‐х говорят о существовании на протяжении советской эпохи постоянного фона свидетельской памяти (пусть сдерживаемого и ограничиваемого). Его значение нельзя недооценивать.
Еще один «голос» памяти — это голос краеведа. Как видно из глав 2, 4, 5, 6, 8, в подавляющем большинстве случаев история сел, регионов и городов обретает своих наиболее известных исследователей в 1950–1960‐х. Часто эти исследователи — партийцы или ушедшие на пенсию сотрудники советских силовых органов — люди плоть от плоти режима. Однако, по иронии судьбы, именно они нередко решались сместить акценты в памяти о Гражданской войне. На смену безымянным жертвам кулацко-эсеровских мятежей приходили выверенные списки имен, на смену анонимным (и часто забытым!) могилам — обелиски с посвятительными надписями. Разумеется, связь между краеведческой и свидетельской литературой этого времени далеко не всегда прямая — как показано в главе 6, даже ключевые эпизоды событий 1934 года отличаются в «чекистском эпосе» М. Бударина от воспоминаний свидетелей. При этом нередко именно краеведы фиксируют (или создают) доминирующий на локальном уровне нарратив о восстаниях, творчески обрабатывая, собирая и осмысляя воспоминания, а иногда и оставляя их авторов в тени. В 1980–2000‐х краеведы (сотрудники музеев, техникумов, школ и библиотек) активно участвуют в создании новой картины локальной истории, открывая своим читателям архивные документы и часто конструируя новую идентичность наследников великих времен и великого бунта.
С образом краеведа смыкается образ советского писателя. Как показывает А. В. Кравченко в главе 5, особую роль для литературы о восстаниях сыграл период 1930‐х. При этом речь идет не о расцвете творческих сил и обилии разносторонних авторов, а о времени, когда активно формировался соцреалистический канон. Менее удачливые коллеги по цеху, писавшие в 1960–1980‐х, уже не могли использовать всю силу государственной машины для увековечения мифа о Западно-Сибирском и других крестьянских выступлениях. Сила «осевого времени» советской литературы продолжает во многом определять культурные ориентиры и сейчас.
Ландшафт памяти в 2000–2010‐х во многом наследует советским традициям. Среди респондентов и героев наших авторов все те же краеведы, писатели, учителя. Однако есть и новые образы. В первую очередь это священники. Создается впечатление, что наиболее активно представители церкви участвовали в создании монументов и формировании повестки памятования в 1990–2000‐х. Примиренческий, а иногда и антисоветский дискурс нашел отражение в памятниках этого времени (главы 1, 2, 8). В 2010‐х бóльшую активность начинают проявлять светские чиновники, возвращающиеся в локальную мемориальную повестку с обновленным инструментарием, финансовыми ресурсами и темой памяти о героях Великой Отечественной войны. Массивные монументы жертвам войны 1941–1945 годов сменяют (иногда и физически) устаревшие обелиски памяти красноармейцев и коммунистов Гражданской, а огосударствленный «Бессмертный полк» может соединяться с православными панихидами по всем погибшим в XX веке.
В этой картине новым также кажется появление независимых сообществ памяти и активистов — людей из разных сфер общественной и экономической жизни, объединяющихся для отстаивания своего права на особую память о восстаниях. Возникающие в городах, в которых воспоминания не ограничены памятью соседей и стремлением к забвению ради мира локального сообщества, эти группы создают новые точки мемориального ландшафта (как социального, так и физического — путем установления монументов) и претендуют на влияние на власть «снизу».
Наконец, последнее, о чем необходимо сказать, подводя черту под книгой, — это то, что исследовать память и забвение о событиях крестьянских восстаний 100-летней давности в отрыве не только от сегодняшнего контекста, но