Гончаров без глянца - Павел Фокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что если б настоящее мое раздражение продлилось, ведь, пожалуй, и кончилось бы дело. Может быть, — Бог даст — и это полезно бы было мне вообще и не для одного романа, а и для того, чтобы как-нибудь забыть все галлюцинации, которые теперь, как фантасмагория, лезут мне в голову. Только бы не было за границею никаких встреч вообще и одной в особенности! Авось и не будет! <…>
Стасюлевич тоже, как и Вы, однако как будто проникся (авось не притворно) концом, который я едва, почти рыдая от волнения, мог высказать ему — как Вам — и он отчетливо высказал мне критически, как оно должно выйти и что значит.
Иван Александрович Гончаров. Из письма М. М. Стасюлевичу. Берлин, 26 мая 1868 года:
Во мне теперь кипит будто в бутылке шампанского, все развивается, яснеет во мне, все легче, дальше, и я почти не выдерживаю, один, рыдаю как ребенок и измученной рукой спешу отмечать кое-как, в беспорядке.
Иван Александрович Гончаров. Из письма М. М. Стасюлевичу. Берлин, 30 мая 1868 года:
Задача становится все глубже, значение ее растет, и мне делается страшно самому — дай Бог сил выполнить, и я умру покойно, хоть тотчас, после своей подписи — нет, неправда: прежде хочу прочитать вам, Толстым, Тютчеву, Боткину, пусть бы и Анненков и Тургенев — да и он, тонкий знаток и ценитель (это пока все мечты, надо прежде выполнить), — кружок небольшой, тесный, но избранный, сливки ума и вкуса.
Иван Александрович Гончаров. Из письма С. А. Никитенко. Берлин, 13 июня 1868 года:
Я работаю, работаю пока головой еще — и вношу только заметки в карманные книжки, которых исписал уже штуки четыре. Мне снится что-то очень хорошее впереди, дай Бог только исполнить так, как снится, и я успокоюсь навсегда — тогда мое дело сделано. <…>
Сегодня кончил все делишки, а голова все пишет да пишет, так что я почти могу сказать по порядку все главы, до самого конца. Ах, если б берег, берег скорей!
Иван Александрович Гончаров. Из письма М. М. Стасюлевичу. Киссинген, 6 (18) июня 1868 года:
Давно ли — кажется, вчера, писал я Вам, драгоценный Михайло Матвеевич — и вот опять посылаю несколько строк. Переписка с Вами только подстрекает меня работать: Вы подгоняете меня Вашей бодростью, как кнутиком подгоняют кубарь — и я не дремлю. Отправив к Вам вчера или третьего дня письмо, я разобрал, наконец, и разложил по ящикам свои тетради, листки, листочки, клочки и carnets[46] — и сунул в них нос. Потом прочел последние две главы, чтобы напомнить себе, где остановился (помните, выстрел и Марк), и вдруг вижу, какие-то еще два-три листа (огромные, в виде простынь) лежат тут же, написанные моей рукой и не переписанные! Что за история, думаю я: и вдруг, что же! Прошлого года, в Мариенбаде, когда я неистово хандрил, точно убитый, напрасно стараясь приняться за труд, я успел нацарапать два-три листа огромных и потом бросил их, как никуда не годные, потому что еще не знал, как разрешится мой узел, остановивший меня. А теперь, когда вспомнил весь свой план (к которому приросло многое, что отчасти сказал Вам в вагоне и чего еще не говорил), вдруг по прочтении этих трех больших листов нашел, что листы эти для меня драгоценны, что в них Марк весь, как вылитый — и Вера тут же и что без этого дальше даже и писать нельзя. «Да как же это, думал я, так кстати приходится то, что я, сонный и вялый, нацарапал прошлого года и бросил?» Да, я не пишу роман — Вы правы: он пишется и кем-то диктуется мне. Я уже не стал читать старых тетрадей, как хотел было сначала, а бросился дальше и в то же утро, то есть вчера, написал еще два-три листика небольших, но уписистых, и вот опять, стало быть, царапаю. Что будет дальше — не знаю, а писать хочется. В голове оно стоит все готовое, до точки, до моей подписи. Дай Бог, чтоб написалось, как оно стоит, — тогда, может быть, Ваш журнал, ученый и строгий, дружески улыбнется мне, а я — когда подпишу свое имя, освобожусь немного от своих сомнений и недоверчивости.
Иван Александрович Гончаров. Из письма М. М. Стасюлевичу. Киссинген, 9 (21) июня 1868 года:
Я в жалком положении, чуть не плачу от какой-то упорной вражды судьбы ко мне и к моему труду. Я рвусь к нему, мне снятся сны теперь только из второй половины моего романа, в который положил чуть не полжизни, и между тем все мешает мне, на всяком шагу преграды, и какие иногда мелкие, ничтожные, а все же преграды! В сию минуту, например, Боже мой! Слезы ярости выступают у меня и я, вынув утром листки, сажусь за них такой бодрый, с такой охотой продолжать — и через полчаса, через час прячу их назад и убитый праздно влачу целый день и трачу даром время, пропускаю эти чудные, божественные, теплые дни, с ясным праздничным небом, чего недостает мне в Петербурге и что мне так необходимо для труда, для нормального состояния духа и для здоровья! <…>
Нет надежды, а начал было я так бодро и живо… а теперь все должен бросить, сунуть прибавившиеся листки в синюю, известную вам бумагу, запечатать опять и спрятать на дно чемодана. Я думаю даже, что я не докончу и курса и уеду. С улицы, кроме музыки, несется стук колес, говор… Боже мой! Зачем же это? Отчего в прошлом году какая-то толпа в Мариенбаде мешала мне? Отчего над моей комнатой поселился какой-то сумасшедший и топал ногами? Что же все это значит? Кого и чем я оскорбил умышленно? Где мои враги, чего они хотят от меня, или отчего не понимают, что я такое, и зачем делают слепо злое дело?
Иван Александрович Гончаров. Из письма М. М. Стасюлевичу. Киссинген, 12 (24) июня 1868 года:
Мне совестно за свое последнее письмо, где я под гнетом скоплявшихся туч, буквально тая два дня, засыпая среди белого дня при всех на водах, бессильный справиться с изнеможением, писал вам о безнадежности кончить труд. Не забывайте, пожалуйста, что я — барометр, что в натуре моей, и физической и нравственной, есть какие-то странные, невероятные и необъяснимые особенности, крайности, противоречия, порывы, неожиданности и проч., и, следовательно, не удивляйтесь, если скажу, что на другой же день, после вечера, разрешившегося грозой, я вдруг ожил, написал половину одной и начало другой главы и бегал по аллеям, как юноша, купил даже себе мой любимый и самый благородный цветок — лилию (которая будет фигурировать и во 2-й половине моей необыкновенной истории, т. е. необыкновенно странной) и писал целое утро<…>.
Иван Александрович Гончаров. Из письма С. А. Никитенко. Швальбах, 14 (25) июля 1868 года:
Я теперь пишу 34-й лист — и если меня не потревожат, то буду продолжать в Париже или Булони. Но я боюсь, сильно боюсь: против меня ведется неутомимая интрига и мне трудно ладить. Я могу упасть нервами и духом, и тогда какой роман возможен!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});