Там, где престол сатаны. Том 1 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из тех же сказок.
Названный отец Его, Иосиф, однажды пребольно и по заслугам надрал мальчику уши, на что шестилетний отрок с достоинством и гневом взрослого мужа ответил: «Не причиняй мне боли».
Доктор Боголюбов поискал глазами урну и, не найдя ее, бросил искуренную папиросу на решетку «ливневки». Пока окурок летел, Сергей Павлович успел загадать: если угодит между прутьев и провалится в московский тартар, то его поход в КГБ завершится успешно.
Поразительная точность.
Теперь судьба просто обязана исполнить его желание, ибо в противном случае чем иным может она вознаградить лучшего в столице метателя окурков за твердость руки и меткость глаза?
…И на всю жизнь – два дня страданий, считая с вечера 6 апреля (четверг) и следующей за ним пятницы, апреля 7-го. Да, прихвостни первосвященника били Его и плевали Ему в лицо, а солдатня Пилата хлестала Его бичами. Да, терновый венец жег Ему голову. Да, распятие причиняло Ему мучения, от которых, в конце концов, как сказано, Он испустил дух. Но спросим себя, положа руку на сердце: чаша, до дна выпитая Петром Ивановичем Боголюбовым, не была ли полней Его чаши? И мука человека, на много лет угодившего в руки палачей, – не превзошла ли она быстротечную муку Бога?
Сергей Павлович третьего дня так и спросил у премудрого священника, библиотекаря Книго-журнального отдела о. Викентия.
Отец Викентий, высокий тощий мужик, облаченный в некую черную тогу с жирными пятнами на груди и перхотью на плечах, глянул на него шальными, черными глазами.
– Виктор, – рявкнул он другу Макарцеву, который их свел, – надо предупреждать, что твой приятель задумывается!
И поясняя, что он имел в виду под словом «задумывается», о. Викентий выразительно покрутил пальцем у виска. Однако после поспешно выпитой за книжными полками бутылки «Столичной» он сменил гнев на милость и, обращаясь к Сергею Павловичу, несколько раз ласково называл его «дитя мое». (На взгляд доктора Боголюбова, они были примерно одних лет).
– Видишь ли, – мусоля в потерявшем добрую половину зубов рту каменной твердости баранку, говорил о. Викентий, – своим вопросом, дитя мое, ты вынуждаешь меня погружаться в богословские дебри, к чему я нынче не расположен.
Друг Макарцев понимающе кивнул.
– Не воображай, что тебе ведомы причины моего состояния, – немедля отчитал его пастырь. – Всепонимающие люди именно те, которые ничего не понимают. Ибо весь вчерашний день с утра и до позднего вечера я, как подлый раб… как крепостной у какого-нибудь Троекурова!.. как узник «Матросской Тишины», каковой и является, по сути, Книжный отдел, будучи тюрьмой для свободного и жаждущего евангельской глубины и правды духа, – я сочинял нечто богомерзкое для нашего Профилакта, презираемого Небесами любимца Раисы Максимовны!
С этими словами он вытряс в свой стакан из бутылки последние пятьдесят граммов, чем живо напомнил Сергею Павловичу папу, выпил и задумчиво изрек, что человек, которого занимают подобные вопросы, вряд ли когда-нибудь уверует в жизнь, крестную смерть и воскресение Спасителя. Христианство есть свободомыслие. О да! Свобода, столетним вороном каркнул он и, как крылья, раскинул руки в широких черных рукавах, есть главное наследие, дарованное нам христианством. Но! И, нахмурившись, он грозно глянул на Сергея Павловича. Свободомыслие, если желаете, есть привилегия для ума, смирившегося перед непостижимостью Творца и перед тайной Его творения. Сначала смирение, потом свобода. Сначала укоренение в вере, и лишь потом полет. Сначала трезвость, потом опьянение. Друг Макарцев не удержался и вставил, что последнему правилу он следует всю сознательную жизнь. В ответ ему погрозили перстом. Можно вполне в духе гностиков утверждать, что божественная составляющая заблаговременно покинула Иисуса – скорее всего, уже тогда, когда Его привели на допрос к Пилату. И крестному страданию, таким образом, было подвержено лишь телесное и душевное, иными словами, исключительно человеческое Его начало. Всем сердцем, всеми помыслами и всем существом своим отвергая подобную ересь, ученый священник презрительно скривил заросший черными усами и бородой рот.
Умирающий на Кресте человеческой смертью Бог с их точки зрения разрушал должное соотношение между земным и небесным, превращая все сущее в хаос, наглое глумление и величайшую насмешку над святыней жизни и смерти. Между тем, все следует понимать совершенно не так. Правильно воспитанное христианское сознание никогда не позволит увлечь себя соблазнительным помыслом, что поскольку-де мой дед и иже с ним приняли мученическую смерть после многих лет страданий, а Господь перед Распятием страдал всего два дня, то, стало быть, Бог никогда не ощутит, чтó значит – быть на этой земле человеком. Возвышая деда – принижаем Бога. Сергей Павлович пробовал протестовать, но о. Викентий, будто маг и волшебник, остановил его повелительным взором. Страдание и смерть Бога – вне всяких сравнений именно потому, что Творец добровольно предает себя в руки Им же созданной твари.
– Но и Петр Иванович… – воскликнул Сергей Павлович с намерением указать, что Петр Иванович Боголюбов по доброй воле выбрал смерть, хотя ценой отречения мог бы сохранить себе жизнь.
– Молчи! – прикрикнул о. Викентий. – И слушай, что тебе говорят.
И пока друг Макарцев, откровенно скучая и даже позевывая, разглядывал книжные полки, Сергей Павлович добросовестно пытался понять священника, метавшегося в закутке длиной в три шага и шириной в один между столом и окном.
– Бог принципиально непостижим! – взмахнув рукой, возвестил о. Викентий.
Покатившаяся со стола пустая бутылка на лету была ловко подхвачена другом Макарцевым.
– Пехотных офицеров – под стол, – определил он, пристраивая обличающую стеклотару в укромный уголок.
Доктору Боголюбову между тем без всяких околичностей сказано было в глаза, что, рассуждая о Боге, он, главным образом, рассуждает о себе.
– Все твои, дитя мое, жалкие слова о Нем, – вдохновенно говорил о. Викентий, время от времени поглядывая в окно, – это всего лишь обреченная попытка отыскать в самом себе некое уподобление Божеству. То есть: я испытываю боль – стало быть, и Он ее чувствует. Я страдаю – страдает и Он. Я со-стра-даю униженным и оскорбленным – и Он точно так же… – По лицу о. Викентия вдруг пробежала гримаса отвращения, и, тыча пальцем в окно, он закричал громовым голосом: – Вот он, вот он, Профилакт, шестерка, епископ, насквозь проеденный язвой сервилизма! Вот он, лакей государства! Вот он, мой палач, утеснитель и барин, у которого я всего лишь крепостной! И я знаю – о да, знаю и уже готовлюсь! Настанет час, и он сошлет меня в какой-нибудь сельский приход, в глушь, мрак и безысходную нищету! Моя via dolorósa и моя via sacra! И там я испущу дух! Там я окончу мои дни! Господи, да будет воля Твоя! Вот он, благочестивый Иуда!
Давя смех, друг Макарцев закашлялся. Сергей Павлович, сгорая от любопытства, привстал и заглянул в окно. Во дворе, готовясь сесть в серую «Волгу», чья дверца была уже распахнута молодым малым, обмундированным во все черное: китель, брюки и ботинки, – стоял приятный на вид высокий старик с ниспадающей на грудь длинной, ослепительно-белой бородой. Перед тем как исчезнуть в чреве автомашины, он снял свой белый, круглый и высокий головной убор, открыв взорам еще более красившие его благородные седины.
«Волга» укатила.
– В Верховный Совет! – ей вслед потрясая крепко сжатым кулаком, со всей доступной ему силой презрения воскликнул о. Викентий. – В политический театр – статистом! Слугой с блюдом: кушать подано! Декорацией, намалеванной Глазуновым!
Он плюнул, отвернулся от окна и мрачными черными глазами уставился на Сергея Павловича.
– О чем мы? – после минуты тяжкого молчания, нахмурившись, спросил он. Сергей Павлович робко ответил, что о непостижимости…
– Меня, собственно, – поспешно заговорил доктор Боголюбов, думая, что Бог с ней, с непостижимостью, и опасаясь, что о. Викентия охватит новый прилив или вдохновения, или ярости, – еще интересует в судьбе деда, Петра Ивановича, какая-то Декларация, которую он отказался принять…
Сергей Павлович хотел было добавить о Завещании Патриарха, тайну которого Петр Иванович Боголюбов, судя по всему, унес с собой в свою безвестную могилу, но неведомо по какой причине вдруг решил до поры повременить. Кажется, он вспомнил папу, которого хранившаяся его родным отцом тайна патриаршего Завещания и потрясла, и ужаснула. И она же исторгла из папиной груди заклятие, обращенное к сыну: никогда! никому!
– Н-н-да, – севшим и скучным голосом промолвил о. Викентий, и взор его потух. – Кхэ… кхэ… Непостижимость… Лично мне… в данный миг… непостижимо… – И с глубокой скорбью он обратился к Макарцеву. – Как мог ты, врач немощной нашей плоти, не учесть ни естественных ее потребностей, ни обостряющих эти потребности переживаний?