Набоб - Альфонс Доде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта комната, где столько людей, обуреваемых честолюбивыми стремлениями, ощущали, как растут их крылья, где было пережито столько надежд и разочарований, теперь была объята покоем, сопутствующим смерти. Ни шелеста, ни вздоха. И только там, на мосту Согласия, несмотря на столь ранний час, высокие резкие звуки кларнета покрывали грохот первых экипажей. Но его назойливая насмешка уже не доходила до того, кто спал тут, охладевший, бледный, готовый сойти в могилу, и показывал устрашенному Набобу прообраз его собственной судьбы.
Другим пришлось увидеть эту комнату смерти еще более мрачной. Окна широко распахнуты. Ночная тьма и ветер свободно вливаются в нее из сада. На подмостках тело, которое только что набальзамировали. Пустая голова, заполненная губкой, мозг в тазу. Вес мозга государственного деятеля оказался действительно необычайным. Он весил… весил… Газеты того времени указывали цифру. Но кто помнит ее теперь?
XIX. ПОХОРОНЫ
— Не плачь, моя фея, ты отнимаешь у меня остатки мужества. Поверь: ты будешь куда счастливее, когда избавишься от своего несносного «бесенка»… Ты вернешься в Фонтенебло разводить кур. Десяти тысяч франков Ибрагима тебе будет достаточно, чтобы устроиться. Не волнуйся: как только я доберусь туда, я пришлю тебе денег. Раз этому бею угодно иметь мои скульптуры, мы заставим его как следует заплатить за них, будь спокойна. Я вернусь богатой-пребогатой. Как знать? Может быть, султаншей…
— Да, ты будешь султаншей… Но я умру и не увижу тебя больше.
Тут добрая Кренмиц в отчаянии забилась в угол кареты, чтобы не было видно ее слез.
Фелиция покидала Париж. Она пыталась бежать от неутешной бесконечной печали, от пагубной тоски, в которую ввергла ее смерть де Мора. Какой страшный удар для надменной девушки! Скука и досада бросили ее в объятия этого человека. Гордость, целомудрие — все отдала она ему, и вот он все унес, оставив ее навсегда увядшей, вдовой без слез, без траура, без достоинства. Посещение Сен-Джемса, несколько вечеров, проведенных в глубине ложи бенуара маленького театрика, за решеткой, где уединяется запретное и постыдное наслаждение, — вот единственные воспоминания, оставленные ей двухнедельной связью, этим грехом без любви, в котором даже ее тщеславие не могло насытиться шумихой громкого скандала. Ненужное и несмываемое пятно, дурацкое падение в лужу случайно оступившейся женщины, которой насмешливая жалость прохожих мешает встать.
Она подумала было о самоубийстве, но мысль, что причину его станут искать в разбитом сердце, остановила ее. Она представила себе сентиментальные комментарии в гостиных, глупый вид, какой будет иметь ее предполагаемая страсть на фоне бесчисленных побед герцога, и пармские фиалки, оборванные лепесток за лепестком смазливыми Моэссарами над ее могилой, вырытой совсем близко от другой. Ей оставалось путешествие, далекое путешествие, такое далекое, что в пути даже мысли успевают рассеяться. К несчастью, ей не хватало денег. Тут она вспомнила, что на другой день после ее огромного успеха на выставке ее посетил старик Ибрагим-бей и сделал ей от имени своего господина блестящее предложение — в Тунисе надо было выполнить большие работы. Тогда она отказалась, не дав соблазнить себя по-восточному щедрой оплатой, широким гостеприимством, прекрасным, славившимся своими кружевными аркадами внутренним двором дворца в Бардо, где должна была быть ее мастерская. После обмена депешами, наспех уложившись и заперев дом, как будто уезжала на неделю, она отправилась на вокзал, дивясь быстроте своего решения. Авантюристка и художник, уживавшиеся в ней, были приятно возбуждены надеждой на новую жизнь под незнакомыми небесами.
Увеселительная яхта бея должна была ожидать ее в Генуе, и, сидя с закрытыми глазами в увозившей ее наемной карете, она уже видела перед собой окаймлявшие перламутровое море белые камни итальянского порта, где солнце пылало уже как на Востоке, где все пело, вплоть до парусов, надувавшихся в синеве. В этот день, как нарочно, Париж был грязен, однотонно сер, затоплен одним из непрерывных дождей, которые льют, кажется, только в этом городе, поднимаются облаками от его реки, от его домов, от его чудовищного дыхания и вновь льются потоками с крыш, из водосточных труб, с бесчисленных окон мансард. Фелиции хотелось бежать от этого печального Парижа, и ее лихорадочное нетерпение выливалось в досаду на кучера, который медлил, на лошадей, двух извозчичьих кляч, на необъяснимое скопление экипажей, омнибусов, оттесненных от въезда на мост Согласия.
— Что же мы стоим, кучер? Поезжайте!
— Не могу, сударыня. Похороны.
Она высунула голову в окошечко и сразу откинулась в ужасе. Шеренги солдат, маршировавших с ружьями дулом книзу, каски, шляпы, приподнимаемые при прохождении нескончаемой процессии. Это были похороны де Мора!
— Не стойте здесь, поезжайте в объезд! — крикнула она кучеру.
Тот повернул, неохотно отрываясь от блестящего зрелища, которого Париж ждал уже четыре дня. Карета выехала на авеню, свернула на улицу Монтеня и, проехав медленно и уныло по бульвару Мальзерб, выбралась к церкви св. Магдалины. Здесь давка была еще сильнее. В дождевой мгле были видны ярко освещенные окна церкви, доносились отголоски похоронного пения, звучавшего глухо из-за множества черных драпировок, скрадывавших очертания греческого храма, — всю площадь заполнило торжественное богослужение, меж тем как большая часть похоронного шествия теснилась еще на Королевской улице, до самых мостов: это была длинная черная линия, связывавшая покойного с решетчатой оградой Законодательного корпуса, куда он так часто входил. За церковью св. Магдалины открывалась уходившая вдаль перспектива Больших бульваров, совершенно свободных от экипажей, казавшихся какими-то особенно широкими между двумя рядами солдат с ружьями к ноге, удерживавших любопытных на тротуарах, запруженных народом. Магазины были закрыты, а балконы, несмотря на дождь, набиты людьми, которые свешивались над перилами, глядя в сторону церкви, как глядят при прохождении карнавального быка или возвращении победоносных войск. Париж падок на зрелища, и его волнует все что угодно — от гражданской войны до похорон политического деятеля.
Карете пришлось вернуться обратно и пуститься снова в объезд. Можно себе представить, как были раздосадованы кучер и его лошади, все трое — парижане в душе, тем, что пришлось лишить себя такого замечательного спектакля. И вот по пустынным и молчаливым улицам — вся жизнь Парижа прилила к большой артерии Бульваров — начался прихотливый и беспорядочный пробег, бессмысленное блуждание экипажа, который доезжал до самого конца Сен-Мартенского предместья и предместья Сен-Дени, затем возвращался к центру и каждый раз, покружив, прибегнув ко всяческим уловкам, наталкивался все на ту же засаду, все на то же скопление народа, на часть вынырнувшего из-за угла черного шествия, медленно двигавшегося под дождем, под приглушенный стук барабанов, тусклый и тяжелый, как стук сыплющейся в яму земли.
Какая пытка для Фелиции! Это ее грех, ее угрызения совести шли через Париж с торжественной пышностью, скорбной процессией, в трауре, который разделяли даже тучи. В этой гордой девушке все восставало против оскорбления, наносимого ей тем, что происходило вокруг. Она скрывалась от него в глубине кареты и сидела подавленная, с закрытыми глазами. Старушка Кренмиц, видя, что она так нервничает, и решив, что это от боли расставания, пыталась утешить ее, плакала при мысли о предстоящей разлуке и тоже пряталась в глубине кареты, предоставив окно в распоряжение громадной алжирской борзой, которая принюхивалась к ветру, выставив тонкую морду и властно упираясь обеими лапами в дверцу фиакра, неподвижная, как геральдическая фигура. После множества дальних объездов карета вдруг остановилась, еще раз тяжело содрогнулась, попыталась двинуться вперед под крики и ругань, долго раскачивалась, приподнималась, теряя равновесие из-за привязанного сзади багажа, и, наконец, совсем перестала двигаться; ее остановили, затормозили, словно поставили на якорь.
— Боже, сколько народу!.. — пробормотала испуганная Кренмиц.
Фелиция очнулась от своего забытья.
— Где же мы?
Под тусклым, закопченным небом, затянутым тонкой сеткой дождя, набросившего вуаль на окружающий мир, простиралась площадь, гигантский перекресток, куда людской океан вливался из всех прилегающих улиц и замирал вокруг высокой бронзовой колонны, высившейся над толпою, как исполинская мачта затонувшего корабля. Эскадроны всадников с обнаженными саблями, батареи пушек тянулись вдоль освобожденной середины улицы — огромная грозная сила, ожидавшая того, кто должен проследовать сейчас, быть может, чтобы попытаться отбить его у страшного врага. Увы, весь натиск кавалерии, все орудия были бессильны! Пленник удалялся, связанный по рукам и ногам, огражденный тройной стеной из дерева, металла и бархата, неуязвимой для картечи, и не от этих солдат мог он ждать избавления..