Набоб - Альфонс Доде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Набоб понял, что надо уходить. Но он все же решил расписаться у швейцара. Он подошел к столу и низко нагнулся, чтобы разглядеть список. Страница была заполнена. Ему указали свободное место под чьей-то подписью, выведенной совсем крошечными, тонюсенькими буквами, какие иногда выводят толстые пальцы. Когда он расписался, оказалось, что имя Эмерленга высится над его именем, подавляет, душит его, обвивая своим кровавым росчерком. Суеверный, как настоящий латинянин, Жансуле был поражен этим предзнаменованием и ушел, охваченный страхом.
Где он будет обедать? В клубе? На Вандомской площади? Снова слушать разговоры об этой смерти, мысль о которой не оставляла его!.. Он предпочел пойти наугад вперед, как все одержимые навязчивой идеей: он надеялся рассеять ее ходьбой. Вечер был теплый, благоухающий. Жансуле шел по набережной, все время по набережной, на минуту углубился в гущу деревьев Курла-Рен, затем вернулся туда, где свежесть влаги смешивается с запахом тонкой пыли, характерным для ясных вечеров в Париже. В этот сумеречный час всюду было пусто. То тут, то там зажигались жирандоли для концертов, газовые рожки начинали просвечивать сквозь листву. Звон стаканов и тарелок, донесшийся из ресторана, вызвал у Набоба желание зайти туда.
Здоровяк все же проголодался. Ему подали обед на застекленной веранде, увитой зеленью, с видом на огромный портал Дворца промышленности, где герцог в присутствии тысячи людей приветствовал его как депутата. Тонкое аристократическое лицо всплыло перед ним во мраке таким, каким он видел его тогда, и в то же время воображение рисовало ему лицо герцога на погребальной белизне подушки. Вдруг, взглянув на карточку, поданную ему официантом, Набоб с изумлением увидел на ней число — двадцатое мая… Значит, не прошло даже месяца со дня открытия выставки! Ему казалось, что все это было десять лет назад. Горячая пища подбодрила его. До него донеслись из коридора голоса официантов:
— Что слышно о Мора? Говорят, он совсем плох…
— Да брось ты! Выкрутится… Таким везет.
Надежда так прочно коренится в природе человека, что, несмотря на все виденное и слышанное, достаточно было этих нескольких слов, подкрепленных двумя бутылками бургундского и несколькими рюмками ликера, чтобы вернуть Жансуле мужество. В конце концов ведь бывает, что люди в худшем состоянии и то выздоравливают. Врачи часто преувеличивают серьезность болезни, чтобы потом, когда удастся ее победить, им было от этого больше чести. «Пойти посмотреть?..» Он вернулся к особняку, полный иллюзий, призывая счастье, которое столько раз служило ему в жизни. И в самом деле, внешний вид дворца мог укрепить в нем надежду. Начиная с проезда, освещенного уходящими вдаль огнями, величественного и пустынного, и кончая входной дверью, у которой ожидала широкая старомодная карста, во всем было что-то успокаивающее, мирное, как будто это был обычный вечер.
В столь же мирном вестибюле горели две огромные лампы. Ливрейный лакей дремал в углу, швейцар читал у камина. Он поглядел на вошедшего поверх очков, не сказал ни слова, а Жансуле не решился спросить. Кипы газет, валявшиеся на столе в бандеролях на имя герцога, казалось, были брошены как ненужные. Набоб развернул одну из них и только начал читать, как вдруг чья-то быстрая скользящая походка и монотонный шепот заставили его поднять глаза: он увидел сгорбленного седого старика, разукрашенного, как аналой, кружевами, — он молился, удаляясь большими шагами, и его длинная красная сутана тянулась по ковру, как шлейф. То был архиепископ Парижский в сопровождении двух священнослужителей. Это видение, как порыв ледяного ветра, пронеслось перед Жансуле, кануло в бездну огромной кареты и исчезло, унося его последнюю надежду.
— Этого требуют приличия, дорогой мой, — произнес Монпавон, внезапно появившийся подле него. — Де Мора — эпикуреец, воспитан в духе… как, бишь… ну как его?., восемнадцатого века. Но очень дурно для масс, если человек в его положении… фф… фф… Ах, всем нам следует учиться у него!.. Он держал себя безукоризненно.
— Значит, все кончено? — сказал Жансуле, совершенно убитый. — Надежды больше нет?
Монпавон сделал ему знак прислушаться. По проезду со стороны набережной с глухим стуком катился экипаж. Звонок у входных дверей прозвенел несколько раз подряд. Маркиз считал вслух:
— Раз, два, три, четыре…
При пятом звонке он поднялся.
— Теперь надежды больше нет. Сам пожаловал, — сказал он, намекая на суеверие парижан, будто посещение монарха всегда бывает роковым для умирающего.
Отовсюду спешили лакеи, распахивали настежь двери и выстраивались цепочкой. Швейцар в плотно надвинутой на лоб треуголке звонким ударом булавы о каменные плиты возвестил прибытие двух августейших теней. Жансуле мельком увидел их между ливреями, но хорошо разглядел в длинной перспективе открытых дверей, когда они поднимались по парадной лестнице, предшествуемые лакеем, несущим канделябр. Женщина шла, прямая и гордая, закутанная в черную испанскую мантилью; мужчина держался за перила, поднимался медленно и устало; воротник его светлого пальто был поднят над слегка сгорбленной спиной, содрогавшейся от рыданий.
— Идемте, Набоб. Здесь нам больше нечего делать, — сказал старый щеголь, беря Жансуле под руку и увлекая его из дома.
Он остановился на пороге и, подняв руку, махнул кончиками перчаток тому, кто умирал там, наверху.
— Привет, доро…
Жест и акцент были светские, безупречные, но голос чуть заметно дрожал.
Клуб на Королевской улице, славившийся бешеной игрою, никогда не видел еще такой игры, как в эту ночь. Начавшись в одиннадцать часов, в пять утра она еще продолжалась. Огромные суммы передвигались по зеленому сукну, меняя обладателя и направление, собираясь в кучу, рассыпаясь и вновь соединяясь. Целые состояния поглотила эта чудовищная партия, в конце которой Набоб, начавший ее, чтобы заглушить страх азартом игры, после капризов переменчивого счастья, внезапных переходов от удачи к неудаче, от которых мог поседеть новичок, удалился, выиграв пятьсот тысяч франков. На другой день на бульваре говорили: «Пять миллионов!», и все кричали: «Какой скандал!» — особенно «Мессаже», на три четверти заполненный статьей о некоторых авантюристах, которых терпят в клубах и которые становятся причиной разорения почтенных семейств.
Увы! Того, что выиграл Жансуле, едва хватило на оплату первых векселей Швальбаха.
Во время этой сумасшедшей игры имя де Мора не было произнесено ни разу, хотя он являлся невольным поводом к ней и как бы ее душою. Ни Кардальяк, ни Дженкинс не появлялись. Моипавон слег в постель, он был потрясен гораздо сильнее, чем показывал это на людях. Никаких новостей не было.
«Умер?»-спросил себя Жансуле, выходя из клуба, и ему захотелось наведаться туда до возвращения домой. Теперь его побуждала к этому уже не надежда, а какое-то болезненное и нервное любопытство, вроде того, которое после большого пожара привлекает разоренных, лишившихся крова погорельцев к развалинам их дома.
Хотя было еще очень рано и в воздухе реяла розовая дымка зари, весь особняк был раскрыт настежь, как бы для торжественного отъезда. Лампы все еще коптили на каминах в облаках пыли. Набоб прошел по непонятно опустевшему жилищу на второй этаж, и тут он услыхал наконец знакомый голос Кардальяка, диктовавшего имена, и скрип перьев по бумаге. Ловкий постановщик празднеств бея с таким же рвением организовывал теперь пышные похороны герцога де Мора. Какое разнообразие способностей! Его светлость скончался вечером, а утром уже печаталось десять тысяч извещений, и все в доме, кто только умел держать в руке перо, надписывали адреса.
Миновав эту импровизированную канцелярию, Жансуле дошел до приемной, обычно многолюдной, а сегодня пустынной: ни одно кресло не было занято. Посреди комнаты на столе лежали шляпа, трость и перчатки герцога, их всегда держали здесь наготове для неожиданного выезда, чтобы не затруднять герцога необходимостью отдать распоряжение. Вещи, которые мы носим, хранят что-то от нас самих. Изгиб шляпы напоминал изгиб усов герцога, светлые перчатки готовы были обхватить упругую и крепкую трость из китайского камыша; все было полно трепета жизни, словно герцог вот-вот появится, протянет, беседуя, руку, возьмет все это и выйдет из дома.
О нет, герцог не собирался выходить… Жансуле приблизился к приоткрытой двери и увидел кровать на возвышении в три ступеньки (снова подмостки, даже после смерти!); окаменевшую надменную голову, постаревшее лицо, преображенное отросшею за одну ночь седой бородой; возле покатого изголовья-приникшую к белым простыням коленопреклоненную женщину с распущенными белокурыми волосами, которым предстояло завтра же быть отрезанными в знак вечного вдовства; священника и монахиню, благоговейно сосредоточенных в атмосфере погребального бдения, где сливаются усталость бессонных ночей, шепот молитв и шорохи теней.