Антистерва - Анна Берсенева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он объяснил все так понятно, и, главное, так просто произнес это «была» – сразу, еще получаса не прошло, еще невозможно было поверить в это слово, – что Василий спрятал руки за спину и сжал кулаки: только тоненькая, легко преодолимая черта отделяла его от удара.
– Старик?.. – хрипло выговорил он. – Какая разница, старик или молодой? Вы мужчина – и вы могли купить свое благополучие, да хоть бы и жизнь, такой ценой?! Вы что, считали, она с этим гадом по большой любви живет? И теперь… Она ведь из-за вас стала думать, что все такие – что всех она оберегать должна, защищать, и меня тоже!.. Ведь поэтому все случилось! Она даже не поняла, что я другой, ей это даже в голову не пришло! – в отчаянии выкрикнул он.
– Василий Константинович… – Делагард побледнел еще больше, губы у него посинели. – Клянусь вам, я не предполагал, что для нее так мучительно замужество. Да, это был мезальянс, и она не любила супруга, но она была ровна, спокойна, она… Позовите врача, – вдруг хрипло проговорил он. – Пожалуйста, врача!
Голова Клавдия Юльевича глухо стукнулась о стену, он стал заваливаться на бок.
«Да что же я наделал-то!» – Василий почувствовал, что на него словно вылилось ведро холодной воды.
Он подхватил Делагарда под мышки и усадил на лавку. Ярость сменилась в его душе брезгливой жалостью.
– Сейчас позову. – Язык шевельнулся во рту тяжело, неловко. – Здесь много врачей, вам сейчас помогут.
Когда он вышел из госпиталя, был уже вечер. Выписали его быстро – бумаг почти не потребовалось, ведь он не отправлялся после выписки на фронт, – но он не мог уйти, пока заведующий терапией не сказал, что все кончилось и с Делагардом тоже.
– Что ж, может, и к лучшему, – спокойно добавил заведующий. Да и отчего бы он, наглядевшийся за полгода войны, как умирают молодые, полные сил мужчины, стал слишком переживать из-за смерти старика? – Чего ему маяться, одинокому? Еще, правда, не старый был, шестидесяти не исполнилось. Если б не второй инфаркт, жил бы да жил. Ну, видно, не судьба.
Эти слова прозвучали для Василия как приговор. Он чувствовал себя орудием судьбы, убившей Делагарда, и жить с этим было невозможно. Да и не хотелось ему жить.
Он вышел на улицу. Ветер почти утих, снег едва белел под голыми чинарами – его выпало совсем мало, и он редкими клочьями лежал только вокруг гладких пятнистых столов. Василий вспомнил, как они стояли с Еленой под такой вот старой чинарой, и она коснулась рукою его щеки, и рука у нее была – как лист, упавший с дерева. И какая горячая была у нее рука, когда она в последний раз сжала его руку, – это тоже вспомнил. Жить со всем этим было нельзя – со страшным горем ее смерти, и с его виной за смерть ее отца, и с неизбывным одиночеством.
Василий ожидающе прислушался к тому, как бьется в груди сердце. Он уже понял, что те болезненные вспышки, от которых занималось дыхание, не происходят извне, а возникают внутри, в самом сердце. И, может быть, они как-нибудь прервали бы его жизнь – прямо сейчас, поскорее?
Но сейчас никаких вспышек не было – только страшная, бесконечная тоска. И прервать эту тоску не могло ничто.
– Василий-ака… – вдруг услышал он.
Василий обернулся, не понимая, кому принадлежит этот голос, едва слышный даже в тишине. Фонарей на улице не было, горела только лампочка над госпитальным крыльцом. И в почти не существующем свете этой лампочки он разглядел маленькую фигурку. Он сразу понял, что это женщина, хотя на ней был мужской ватный халат, а на голове было накручено что-то бесформенное.
– Василий-ака, – повторила она, – Люша мертвый?
Она произнесла эти жуткие слова не спокойно, а как-то… сурово. И по этому суровому голосу Василий наконец догадался, кто она.
– Да, – сказал он. – И отец ее тоже. Иди сюда, Манзура.
Она подошла, взглянула исподлобья большими и длинными, как неочищенный миндаль, глазами и спросила:
– Ты сам видел?
– Да. Что-то она про тебя… Она тебе кольцо велела передать, – вспомнил он.
Как странно было, что он мог говорить вот так: да, мертвая, отец, кольцо… Но рядом с суровой девочкой это почему-то не казалось странным.
Он расстегнул бараний полушубок и достал кольцо из нагрудного кармана рубашки. Оно последний раз сверкнуло у него на ладони серебром, мелькнуло горной бирюзой.
– Вот. – Василий протянул кольцо девочке и тут же вспомнил, о чем еще просила Елена. – Ты как сюда попала? И куда ты теперь? – спросил он.
– С Люшей приехал. Не знаю.
Она ответила на оба его вопроса со старательностью человека, который с трудом эти вопросы понял.
– Пойдем, – вздохнул Василий. – В общежитии переночуешь. А завтра разберемся. Может, на работу тебя возьмут в управление. Ты что умеешь делать?
– Все, – так же сурово ответила Манзура.
Она пошла с ним по темной улице – не рядом, а чуть позади, как ходили с мужчинами все здешние женщины. Ее присутствие не радовало и не успокаивало. Не было ничего такого, что могло бы его успокоить и тем более обрадовать. Но оттого, что какие-то простые заботы – как уговорить комендантшу, чтобы пустила ее ночевать, куда ее уложить, не на свою же койку в комнате на десять человек, что с ней делать завтра, – от всего этого душа его как-то… притуплялась. Может, просто становилась бесчувственной, и, может, не было в этом ничего хорошего…
Но зачем ему теперь была его душа?
Часть III
Глава 1
Октябрь был в этом году такой холодный и такой солнечный, что казался сплошным обманом.
Утром солнце бьет тебе в глаза, и еще во сне, за секунду до пробуждения, ты представляешь бесконечный летний день, горячий асфальт во дворе, и в этом солнечном сне тебе десять лет, и весь ты по уши погружен в такую огромную, такую интересную жизнь, что хочется зажмуриться от счастья. Ты и пытаешься зажмуриться – и тут наконец понимаешь пробуждающимся сознанием, что глаза у тебя и так закрыты, а значит, это всего лишь сон, да еще обманчивый сон, потому что за окном не лето, а холодная, до ледяного звона на лужах, осень.
И просыпаешься.
Иван Леонидович Шевардин проснулся очень поздно, часов в десять утра. Так долго он мог спать только здесь, в родительской квартире. Во всех остальных местах, где протекала его жизнь, он всегда находился в рамках какого-нибудь определенного и чаще всего жесткого режима, поэтому просыпался так, как диктовал этот режим. И это не доставляло ему ни малейших затруднений.
А в детстве никакого режима у него не было. Он рос в полной свободе, и только теперь понял, какое это было счастье.
Впрочем, странно было бы в детстве думать такими возвышенными формулами – что жизнь, дескать, есть счастье. Она просто есть, и этого достаточно.