Дневник 1953-1994 (журнальный вариант) - Игорь Дедков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тома передала мне рассказ Голоднова вчера. Вечером была передача о Международном конкурсе пианистов в Вене. Показывали, как играл победитель конкурса, московский студент, армянский юноша лет двадцати. Я подумал, что все это соседствует и происходит в одном мире, где есть разделение труда и судеб: один музицирует, а его сверстник догнивает в цинковом гробу, убитый на необъяснимой, бессмысленной войне, затеянной по чьей-то непредусмотрительности и недальновидности. Во всяком случае, присутствия разума в этой афганской операции не видно.
Когда Тома рассказывала эту мантуровскую историю, я невольно спросил— будто вдруг забыл, а так и было — на минуту забыл: а — сколько лет нашему Володе? — Двадцать один.
— Если бы такое случилось с моим сыном, я бы этого никогда не простил,— сказал я то, что очень ясно почувствовал. Именно почувствовал, а не подумал или размыслил. <...>
Приехал в Кострому погостить к родственникам Николай Скатов[122] с женой и дочкой. Встретил его сегодня на улице, и проговорили около часа. Обещал зайти. Ссылаясь на Ю.Селезнева (тот якобы сам спрашивал у В.Распутина), говорит, что Распутина пытались убить, и что уцелел он чудом (видимо, решили, что дело сделано), а юные, чуть ли несовершеннолетние убийцы получили условное наказание, и что подобраны они были специально в расчете на безнаказанность. Я сказал Скатову, что Селезнев — драматический рассказчик, но Скатов принялся меня убеждать, что именно так и было, что Распутин вызывал в Иркутске чье-то раздражение. <...>
20.8.81.
<...> Пришла в Кострому моя ярославская книжка[123]. От нее желтит в глазах. Пока купил сто экземпляров, куплю еще сто.
Но еще прежде мы попали с Никитой в Кинешму. Собирались в Ярославль прогуляться и купить масла, но вверх долго не было “Ракет”, и мы махнули вниз до Кинешмы. Шли по кинешемской базарной площади, и у часовенки на лотке я вдруг увидел свою книжку. Еще один экземпляр — последний — купили в магазине. Когда увидел на лотке, то невольно рассмеялся: вот куда пришлось плыть, чтоб увидеть свою книжку! От Ярославля до Костромы много ближе, чем до Кинешмы, да мне потом объяснили, что у костромского книготорга горючего для машин нет, ехать за книгами не на чем. Авернулись мы из Кинешмы, Тома и говорит: так ведь это неспроста! С Кинешмы сорок восьмого года книжка начата, в Кинешме и суждено было мне ее в руки взять. А пошли с Никитой, уже купив книжки, гулять по городу и тотчас оказались у кинотеатра “Пассаж”, куда мы с отцом заходили после поликлиники, в том самом сорок восьмом, когда я руку сломал и мне здесь, в Кинешме, гипс накладывали. Такие вот бывают совпадения.
Рецензию на Курчавова отправил. Как бы он со мной не рассчитался каким-нибудь хитрым, а то и простым макаром. Он, видать, из людей тех еще.
Теперь пишу о романе Ф.Шахмагонова “Не жалею, не зову, не плачу”. Вдругом роде, но тоже печатать невозможно. И опять — член Союза писателей, из Москвы. Вот такой у нас союз. Не знаю, как и благодарить Леню Фролова: столько времени на одно чтение убил.
22.9.81.
<...> Дела в Польше все хуже. Как и в шестьдесят восьмом году, наше Цека отправляет предостерегающие, предупреждающие письма, публикуются резолюции рабочих собраний, проводятся у польских границ маневры и т.д. Вся беда, что когда пар скапливается долго и выхода ему нет, то от прорыва его, от взрыва и взрывов ждать соблюдения “правил”, “приличий” и “норм”— невозможно. Слишком много скопилось... И чистоты, и грязи...
Сегодня в “Советской культуре” про Анджея Вайду написано, что он “полностью скатился в болото врагов социализма”.
Брал в библиотеке горьковскую “Летопись” за 1916 год, искал что-нибудь сибиряка А.Новоселова. Наткнулся на статью К.Левина (“Летопись”, 1916, №1) “А.И.Герцен и Польша”. Хоть перепечатывай — как раз к нашим благословенным дням.
5.10.81.
<...> Газетная быль: в раздевалке в углу — кладбищенский венок. Кому? Бывшему редактору[124] Дмитрию Алексеевичу Смирнову. Как? Его же позавчера похоронили. Общий переполох. Забыли венок отвезти. Редактор поручил своему заместителю, заместитель — заместителю секретаря партбюро, а тот, уезжая по личным делам, наказал, чтобы венок отвез шофер. Ну и остался венок в углу раздевалки. Решили, что отвезут на девятый день. На партсобрании в тот же день, как нашли венок, рассуждали об ответственности за порученное дело. Было невдомек, что никакого дела не было; это продолжало утрачиваться человеческое, разрасталась и приходила к абсурду проформа.
В “Дружбе народов” и “Литературном обозрении” мои статьи. Нравились, ждал, увидел, пустота. Вот радуюсь: эпиграф из Хаксли хорош. Лучшее, что напечатал, — эпиграф.
Оказывается, — это я забыл записать после возвращения из Москвы,— мой прадедушка по маминой линии[125](рассказала папе тетя Наташа) был священником церкви при Смоленской богадельне (возможно, называлось это учреждение иначе), принадлежавшей Ланиным. Папа говорит, что эта церковь сохранилась до сих пор. <...> Еще тетя Наташа вспоминала, как жили в Дорогобуже: сначала в отдельном доме, в прекрасных условиях, потом переехали в домик попроще, поменьше и наконец очутились в казенной квартире, полагающейся акцизному чиновнику Сергею Владимировичу Богдановичу, моему дедушке. Папа связывает этот “спуск” с тем, что Сергей Владимирович был честным человеком. Тетя Наташа говорит, что не помнит, с чем связан этот переезд из квартиры в квартиру.
Читаю Л.Берга (“Труды по теории эволюции”) с большой пользой. Неожиданно наткнулся на интереснейшую статью Д.Чудинова о крестьянстве в “Сибирских огнях” 1922 года. Читаю А.П.Щапова и о Щапове, об идее областничества и федерации, восходящей к вступительной лекции Щапова в Казанском университете 1861 года. Или к каким-то его статьям самого конца пятидесятых годов.
Поразили меня проводы Щапова в Петербург после бездненских событий[126]. Провожали студенты, набились в комнаты, стояли во дворе, шли по улицам, потом сели в лодки и поплыли по реке Казанке к пристани. Плыли и пели песню. (Приведенный в воспоминаниях текст песни я переписал.) Песня народная, протяжная; ныне, кажется, забытая. Поразила меня и вся картина на реке, и заключенный в песне тон — тон исчезнувшей жизни, для которой эта песня годилась. Не поэзия утратилась, а состояние своей прикосновенности, принадлежности высокому чувству, высоким помыслам. У жизни не было сценария, и она росла наперекор несвободе — свободно и говорила как хотела.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});