И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе - Ольга Александровна Седакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно сожалеть, что все сложилось так в нашей культурной истории, но происшедшего не отменишь. Многочисленные бунты против Просвещения и его «разума» дают лишь чрезвычайно неприглядные опыты дикого иррационализма, причем обыкновенно фашизоидного типа. Возврата к дорационалистической цельности не получается. Сознание современного человека конфликтно, а верующего — почти шизофренично: как он соединяет вероучительные истины с «евклидовым разумом»? Многочисленные бунты против чудес в Евангелии — только вершина этого айсберга. На самом деле, в картину мира, где действуют законы вроде круговорота воды в природе, не вмещается почти ничего из этого. Потому так популярны «демифологизации» Нового Завета.
Что же можно сделать с Просвещением, нашей несомненной культурной колыбелью? Что можно сделать с классическим рационализмом? Его можно просветить. Труд Аверинцева во многом и можно назвать просвещением Просвещения. Я думаю, что Аверинцев в самом деле предложил метод нового рационализма, включающего в себя рационализм классический, «ньютоновский» или «евклидов» и прекрасно сознающего травмирующий, травматический характер этого рационализма — и его определенную необходимость. Он просветил позднее Просвещение светом ранней мудрости (Афины) и первого Просвещения (Иерусалим).
Ведь исходно просвещение — это христианская реальность. Как все здесь помнят, «Просвещение» — другое традиционное именование Святого Крещения. Христианская весть состояла в сообщении Истины, которая несла человеку свет и свободу. На современном жаргоне это непременно включало в себя и «борьбу с предрассудками» — за которую мученики платили жизнью. С «предрассудками» (то есть традиционным благочестием) римского государственного язычества и с «предрассудками» (то есть священными устоями) иудейской традиции: противники христиан, как известно, называли их безбожниками и богохульниками, для которых не свято то, что свято для всех остальных людей. Позвольте личное признание: и теперь, для себя, я узнаю человека как истинно христианского, когда в нем заметна та особая свобода, которую сообщает Истина, и то особое бесстрашие, которое сообщает Любовь: иначе говоря, «отсутствие предрассудков».
Просвещение христианства также говорит о свете разума, о свете знания: «Рождество Твое… возсия мирови свет разума». Очень легко отметить, что и разум здесь иной, и знание иное (таинственное), чем у французских Просветителей. Но главное отличие, мне представляется, все же в другом: свет освобождающей Истины был одновременно светом Жизни (бессмертной или воскресшей Жизни) и светом Любви. Ни любви, ни жизни Новое Просвещение своим адептам не обещало. Что должно было произойти в случае окончательной победы естественного разума над тьмой предрассудков? Человечество должно было разумно — то есть справедливо, свободно, рачительно, удобно — устроить свой мир. Должно было наступить всеобщее благополучие, и нравственное, и политическое, и хозяйственное. Здесь мы и видим всю недалекость, можно сказать, фатальную глуповатость ума Просвещения, который как будто знать не знает о реальной природе человека и мира. Оптимизм просвещенческого проекта пережил страшное крушение в результате опыта XX века. Состояние глубокого разочарования, которым отмечена современная цивилизация, так глубоко именно потому, что обещания Просвещения и рационализма были так уверенны.
Тем не менее другой, альтернативной рациональности так и не возникло. Бытовое сознание нашего современника питается теми же просвещенческими посылками (так называемая «научная картина мира», как она сложилась в XIX веке — парадоксальные новые естественно-научные концепции туда так и не вошли) в их мутной непродуманной смеси. И вот здесь, наконец, мы подходим непосредственно к теме моего размышления: к тому, на что была направлена просветительская энергия Аверинцева — и что это значит для христианского и церковного общества.
Аверинцев, как я уже говорила, воспитывал ум своего читателя и слушателя. Его ум был сильным, светлым, ровным. Казалось, нет предмета, который оказался бы непроницаемым для такого ума. Это был благородный ум (как у иных бывает благородное сердце). Однажды, после того как я делала доклад о религиозности Пушкина и сказала, что путь его к вере был противоположным обычному: от ума к сердцу (молодой Пушкин записывает в дневнике: «Сердце мое — атеист, но мой ум с этим не соглашается»), Сергей Сергеевич спросил: «А почему Вы считаете этот путь необычным? По-моему, это самый естественный путь!» В его жизни, так же как в пушкинской, сердце догоняло ум.
Однажды, говоря о различии собственно духовного и интеллектуального труда (он никогда не считал собственное дело духовным в том строгом смысле, в каком духовным для него было дело молитвенного подвижника; он не любил, когда эти вещи не различали), он заметил: «Но одно их определенно объединяет. Это отталкивание от бытового настроения, от обыденного мышления (я цитирую неточно, по памяти), от бытовых привычек души».
Бытовой ум, бытовое употребление понятий и слов, бытовые навыки умозаключения — привычный ужас, в котором мы живем, — это и есть по существу то, что называется «материалистическим мировоззрением». Дело здесь вовсе не в материи. Таким же образом можно думать и говорить и о самых возвышенных предметах. Это сознание, которое ничего с себя не требует, «не переспрашивает себя», словами Аверинцева, не проясняет того, чем пользуется как само собой разумеющимся, прихватив все это где попало. Иррациональная смесь обрывков самого бедного рационализма и самого бедного иррационализма.
По ходу разговора мне уже пришлось коснуться некоторых свойств этого материалистического ума. Например, его уверенность в том, что все по частям рациональным образом объяснимо, — и с другой стороны, такая же уверенность в том, что целое абсолютно иррационально. Этому Аверинцев противопоставляет сложную идею символа, не переводимого до конца в понятие, — символа как основной единицы, из которых сложена человеческая культура. Целое вообще меньше всего дается обыденному сознанию, которое видит куски и осколки неизвестно чего.
Затем, это уверенность в том, что все в мире механически детерминировано, причем ближайшим образом и «снизу», все подчиняется неким законам, не знающим исключений (отсюда невозможность чудес), — и при этом все абсолютно случайно. Этому Аверинцев противопоставляет понимание вещи в широком, широчайшем контексте, показывая ее дальние связи и отголоски, необходимость и одновременно свободу ее явления.
Затем, это неприятие сложности, допущение исключительно тотально действующих закономерностей: или так всегда и везде — или никогда и нигде. «В некоторых случаях и некоторых местах» — такого рода обобщение здесь не пройдет. Механичность такого рода связывается обычно с образцом точных наук — тогда как сами эти точные науки разработали куда более сложные и далекие от бытового сознания представления о причинности, закономерности и т. п. И — одновременно — это неприятие простоты и окончательности. «Не все так просто!» — приговорка обыденного сознания на очень простых местах. В ответ на