Синдром Петрушки - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот кометой мелькнувший миг я вспомнил, как по улице Ивана Франко тащил ее к Басе — свою новую настоящую куклу — и как она сползала с рук и хныкала, а я подпихивал ее коленкой…
Я подошел к ним на деревянных ногах, как марионетка в руках бездарного кукловода, приподнял уголок голубого свертка…
Она сказала, заглядывая мне в лицо и улыбаясь дрожащими губами:
— Он веселый, правда? Смотри, какой он… веселый…
И что же я дал ей, моей наезднице, моей единственной любви, не предавшей меня, храбро вскочившей на мою костлявую спину?
Для начала — скитания по захолустным кукольным театрам: лет пять, опасаясь ее отца, мы кочевали, заметая следы. Каждый год мы меняли театры. И в каждом я вновь садился на нищенскую ставку, — мне просто не успевали повысить категорию. Да и время уже было смутное, голодное, время распада империи — до кукол ли тут?
Мой профессиональный уровень, мое мастерство неизмеримо выросли; я вынашивал планы постановки „Макбета“, „Процесса“ Кафки… я делал впрок уникальных кукол, которые никому не были нужны… и в это же время в каком-нибудь театрике города Карши водил плоскоголового Алдара Косе, с его высокоинтеллектуальной песенкой: „Сундучок, ты молчок, язычок на крючок…“ — Лиза, подперев кулаком щеку, меланхолично вставляла: „Дурачок!“
Лиза — я и раньше понял это — оказалась совсем непригодна к нашему делу. Увы, это бывает: прирожденных кукольников мало. Но она сопротивлялась любой моей попытке чему-то ее научить, ревновала меня к сцене и куклам, вспыхивала, когда видела мои вынужденные — за ширмой — физические соприкосновения с какой-нибудь актрисой во время спектакля (неважно, сколько лет этой бедной пенсионерке было, и неважно, в какой адской тесноте мы — вспотевшие, как лошади, толклись)… Главное же — Лиза, моя Лиза, моя „главная кукла“… вовсе куклой не была. Она, как и моя мать, была насквозь и до конца — человеком.
Что осталось от той жизни? Нелепые люди с неудавшейся артистической судьбой. Раиса Ефимовна, скрюченная кочерга, директор театра с выслугой в полвека.
„Что за актрисы у меня, — вздыхала она, — с ними сядешь поговорить — они ложатся…“
На старости лет она все забывала и, когда звонил телефон, подходила к нему, властным тоном произносила, грассируя: „Театр!.. — и тут же пугалась: — Ой! Что это я говорю!“ — и клала трубку…
В подавляющем большинстве это была компания пожилых, потрепанных жизнью, неухоженных женщин, только что, казалось, отстоявших очередь за сосисками. И если не видеть, как топчутся они за ширмой с куклами, пристраиваясь друг к другу в тесном пространстве и перебрасывая через ширму свои пронзительные „кукольные“ голоса, в жизни бы не догадаться, что это „артистки“.
Это был странный мир чуть ли не поголовных дураков. Непроходимых дураков… В кукольные театры до сих пор берут людей с улицы. Дураками были актеры, режиссеры, члены приемной комиссии управления культуры, один из которых все восклицал: „Где вы видели синих ангелов?“ (Мы ангелов действительно слегка подсинили: белая материя „жрет“ много света, поглощает его.)
Впрочем, случались среди актеров и выученики с отличной техникой кукловождения. Попадались и природные таланты, которые куклу ощущали как живое существо — разговаривали с нею, брали домой, часами стояли с ней перед зеркалом, репетируя. Попав на гастролях в другой театр, они первым делом устремлялись за кулисы — щупать тамошних кукол. Раза три я сталкивался с абсолютными гениями: когда кукла, совсем не двигаясь в руках актера, была все-таки живая, живая до невероятности…
Помню одного из них: старого алкоголика, чьи стальные зубы приходилось перед каждым спектаклем забеливать, иначе от них отражался свет. Он играл в одной пьеске Льва, который вдруг становился ребячливым. Заяц припрыгивал к нему и звонко спрашивал: „Дядя, что вы делаете?“ Тот отвечал: „Скачу на одной ножке!“ И однажды после этой фразы он остановился и тяжело задумался. Видимо, разверзлась перед ним вся бездна его ничтожного существования. И Лев вдруг произнес: „А на хера мне все это нужно?“ И артист положил куклу и ушел из театра навсегда.
Я тоже был к этому близок…
И вот, уже на пределе отчаяния, я вырвался в Москву. Меня вытащил один мой сокурсник, к тому времени он работал в театре Образцова помощником режиссера. Уговорил меня приехать и показаться, договорился о просмотре. И в первый же вечер потащил меня на концерт Граппелли. Ты помнишь: виртуоз, джазовый скрипач Стефан Граппелли, — он в середине тридцатых создал знаменитый джазовый квинтет с великим Джанго Рейнхардтом? Я даже не знал, что Граппелли все еще жив; но он был не только жив, он был прекрасен: его скрипка звучала молодо и страстно; невозможно было поверить, что этот человек родился в 1908 году.
Четвертой, кажется, пьесой шел „Минорный свинг“ Рейнхардта.
Не могу тебе передать, что произошло со мной, когда после вступления старый седой Граппелли поднял скрипку и заиграл… В течение нескольких минут — пока звучала музыка — я увидел наш будущий с Лизой номер. Вернее, я увидел, как она переступает через юбку, когда раздевается перед сном: эти два шажка с поочередно поднятыми тонкими коленями. Помнишь: „…не душа и не плоть — чья-то тень над родным патефоном, словно платье твое вдруг подброшено вверх саксофоном…“; увидел золотой отлив волос на ее виске, густые волнистые борозды, что тянутся вслед расческе, точеный локоть, занесенный над головой… Вдруг увидел, как вмонтировать в нашу жизнь, в сцену, в кукольное пространство — в искусство! — ее гибкость, пластичность, ее грациозность и этот высокий подъем миниатюрной ступни.
Но дело не только в „постановочном озарении“: было что-то в той музыке, что имело к нам обоим самое прямое отношение, что больно и обнаженно о нас рассказывало: какие мы, когда нам плохо, и какие — когда хорошо; и какие мы, когда я — фавн, а она — нимфа, когда я — мастеровой, а она — неприкаянная сирота… Я был загипнотизирован этой мелодией: и грустной, и насмешливой, и такой чувственной, такой свободной…
Всю ночь чертил в своем блокноте, и к утру номер был практически готов. Но я и на другой день пошел послушать Граппелли: эти терпкие скрипичные взмывы, горько-меланхоличные удары по струнам, и бесшабашную тоску, и потаенную радость, что клюет тебя прямо в сердцевину души…
Затем вслед за Граппелли поехал в Питер, где аккуратно отходил все три концерта, данных маэстро. Теперь я знал каждый такт, каждую паузу этой пьесы, достал через знакомых старую (подлинную) запись 1937 года: Граппелли — скрипка, гитара — сам Джанго Рейнхардт, гениальный цыган… и, так и не показавшись в театре Образцова, уехал в Ашхабад, чтобы забрать оттуда Лизу и начать репетиции.
Через полгода наш номер получил главный приз на международном фестивале в Берлине… Еще через пять месяцев мы взяли Гран-при в Барселоне, и дальше посыпались призы, контракты, гастроли…
А однажды вечером после выступления — мы гастролировали той весной в Польше и в Германии — она, уже разгримированная, полусонная, теплая, лежа на моей руке тяжелой массой своих волос, вдруг потянулась всем телом, обмякла и проговорила с медленной загадочной улыбкой:
— А я, кажется, беременна…
И хотя при таком раскладе летели все наши осенние и зимние планы — фестивали, гастроли, мастер-классы, — я ощутил внутри нежный и требовательный толчок, будто это я должен выносить нашего ребенка; и, напрягая, перебирая внутренние мышцы, замяукал громким младенческим криком, заранее выпуская его на свет, так что она зашлась от смеха и припала ухом к моему животу. А я лежал, обеими руками перебирая ее дремучие Самсоновы власы на своем животе, разделяя их на протоки, смешивая, вытягивая по пряди, переплетая в огненные плети, и опять все ероша… улыбался в потолок и пытался представить себе, каким он родится — наш ребенок…
Вот и гроза перестала вспыхивать и бить в набат; ветер унялся, неприступное окно стоит, как рассветная крепость, что выдержала осаду. Но все кружит и кружит за ним белый зверь, сам себя за хвост ловит, выдыхает миллиарды крошечных комочков…
Может, и правда, это чьи-то души?
После того как я сделал Эллис, мне первое время снился мучительный сон: вроде она ожила и говорит мне: „Видишь, ты меня сотворил, ты вдохнул в меня жизнь, а теперь я хочу быть твоей женой“. И я, во сне обуянный ужасом какой-то непреходящей силы, что-то лепечу ей в ответ — мол, прости, у меня уже есть жена… И тут появляется печальная Лиза… В какой-то момент я осознаю, что не в силах отличить одну от другой, и чувствую настоящее горе — где же, где моя Лиза, которая из них — Лиза?! И плачу громко, безутешно, как ребенок, протягиваю к обеим руки и кричу: „Лиза! Где ты, Лиза?!“