Дети леса, дети звезд - Мерри Джинн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Морану было ясно, что теперь на карьерные соображения берут уже его, и что он тоже браться не хочет, и не хочет даже торговаться. Хотел он послать «почтенных мудрейшин» далеко и извилисто, а если кто из них не пойдет, то разогнать хотя бы по спальням, поскольку тот же Ренн уже в том возрасте, когда вредно переутомляться, но пришлось слушать, делать лицо посолдафонистей, и чем дальше, тем больше испытывать чувство солидарности со Стейлом, который на все речи ученого ответил бы, что на аборигенов он кладет, а дома только чище будет.
Сам Моран, прожив здесь тридцать лет, на планету и ее жителей положить уже, пожалуй, не смог бы, но насчет дома был согласен, а относительно договоров прекрасно знал, что тут еще все, как говорят местные, вилами на воде писано, но переспорить всю группу специалистов — в третьем часу ночи! — было сложнее, чем заткнуть, заткнуть — значило признать поражение, а подводить каждого из них к мысли заткнуться самостоятельно — так же утомительно и долго, как переубеждать.
Особенно с учетом того, что полковник был вовсе не уверен относительно того, в чем именно требуется старичье убедить, поскольку на третьем круге аргументации безнадежно запутался, кто какие отстаивает позиции, а вдобавок прекрасно понимал, что ни он, ни Ренн с Дийсом, ни тем более физик-транс Дельм в конечном счете ничего решать не будут. На восьмом предложении о перемирии, звучавшем как: «Доктор Ренн, господа, вы можете изложить ваши соображения вышестоящему руководству», — хотя бы доктор Ренн наконец то ли признал, что Моран все равно будет не более чем выполнять приказы, то ли того же Морана просто пожалел, то ли понял, что еще немного, и полковник, одновременно затраханный и обозленный, против всех своих принципов сольет их крамольные речи своему бдительному заму.
Что именно заставило Ренна уняться, Морану было уже все равно. Главным было, что следом отступили и все остальные. А на дворе стояла глубокая ночь, наутро ожидалось продолжение переговоров с Грином, еще было неизвестное дело Старра… И прямо сейчас требовалось убедиться, что сам Старр все понял правильно, общение с безопасниками выдержал и никого неправильным ответом в протоколе не подставит.
Убеждаться полковник и пришел, а заодно намеревался поинтересоваться у Старра хотя бы сутью его дела, но к моменту прихода в допросную находился на такой стадии кипения, что обрушился на бывшего пилота сходу, и только к пятнадцатой минуте монолога понял, что его речь сводится к: «Твое счастье, дебил, что ты нужен этим крылатым, а нам нужен договор с ними, да если б не — тебя бы уже закопали!» и «и я надеюсь, твое гребаное дело стоило этой возни, урод, иначе..!» Это никуда не годилось, а с ужасом отловленное в собственных словах «гуманисты х***ы!!!» уж вовсе ни в какие ворота не лезло, поэтому Моран, из последних сил затормозив разогнавшегося самого себя, спешно свернул разнос, завершив его предложением валить спать в гостеприимно предоставленную камеру, излишне роскошную для умеющих только неприятности создавать дезертиров, радоваться незаслуженной легализации и помалкивать, ибо шаг влево и шаг вправо от легенды плачевно кончатся для всех, но Старра в этом случае уроют первым.
Старр понял. Он был не дурак, Блейки Старр, он был просто цоппер. Язык у него уже не ворочался, а все возражения насчет того, что когтистого крылатика он же сюда и приволок и «спасибо» за это еще не слышал, давно присохли у него к глотке. Блейки не хотел ничего, а только того, зачем заварил всю эту кашу, и, как всякая порядочная мышь в мышеловке, надеялся, что кусок сыра не слишком протухнет к тому времени, как он до него доберется.
* * *Остаток самой длинной ночи в году Блейки благополучно проспал. Зато Грину было не до сна: сидя у полузатухшего костра, он пытался дотянуться за ответами к тому единственному существу, которое одно и могло ему помочь в том, за что он взялся. Грин вспоминал мастера Тесса, искалеченного тем миром, откуда пришли люди Морана, и свои сны, в которых с теми же людьми творилось жуткое, огонь и пластик, настороженность базы, отчаянные взгляды людей с нее же, огромные ресурсы знаний и непонятную дверь-через-миры. Слова превращались в образы, образы переплавлялись в эмоции столь сильные, что под пронизывающим ветром горной вершины взрослый полу-кот Грин дрожал, как новорожденный котенок.
Давно скрылась за тучами луна-Старуха, и Сестра безуспешно пыталась прорваться сквозь облака, и ночь была ветреной и ненастной, и Грин все смотрел на огонь, время от времени тихонечко взывая, и волки с дальних заснеженных склонов отвечали ему. А потом сфинкс услышал недовольное:
— Хорош орать, оглох уже! — и подскочил на месте, потому что вместо костра увидел громадный золотистый глаз с красной радужкой и угольно-черным кошачьим зрачком, а сам он сидел прямо на огромной каменной драконьей морде.
— Чего шумишь? — спросил старый дракон, и Грин подушечками лап почувствовал глубинное ворчание земли.
Внезапно стало тепло, и сфинкс распластался по гигантской бугристой поверхности, приник к ней пушистым брюхом, обнял крыльями и попытался мысленно показать людей, и чего они хотят, и пожаловаться, что попал на такое трудное дело, и не знает, как теперь быть и можно ли тут вообще что-либо сделать. Это оказался настолько щенячий скулеж, что старый дракон слушал его долго, изредка вздыхая и прикрывая огненно-золотистый глаз шершавым, как будто чешуйчатым веком.
Но вот сфинкс устал, замолчал, и тогда заговорил дракон, и его речь была не слышна человеческому уху, но в небе на короткое время тучи разошлись, и в чистой, темной вышине вспыхнуло и заполоскалось северное сияние, а потом холодный ветер опять яростно засвистел над самой землей, хлестнул снегом, взвился повелительно, запрещая выход зверю разумному и неразумному из теплых убежищ. Там, в самом сердце снежной бури Дракон разговаривал со сфинксом и одновременно словно бы срастался с ним, так что посторонний увидел бы вместо крылатого зверя скалу, по очертаниям похожую на того, кто только что сидел у костра.
Дракон говорил, он был всем, он был всегда, он знал все и всех от начала времен, он был единственным, кто мог что-либо позволить или запретить, и Грин тоже видел все живое в мире его глазами, и больше всего это было похоже на тесто или на жидкую глину, и самой юной, самой пластичной, самой отзывчивой массой — слоем на шкуре дракона оказались люди. Неубиваемые, хорошо адаптируемые к любым условиям. Можно ли было сказать, что дракон их любил? Нет, такого понятия не было. Но эмоции были, иногда такие сильные, что вся душа у сфинкса переворачивалась то от радости за ловкость ума и красоту человеческих творений, то от злобы за нерассудочность и разрушение того, что сам старый дракон творил тысячелетиями.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});