И было утро... Воспоминания об отце Александре Мене - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знал или не знал? Ещё как знал! Прощался с нами на все лады, а мы не поняли.
В феврале девяностого, в неделю Божьего Суда, предваряя исповедь, сказал пронзительнейшие слова о том, что Страшный суд кажется нам какой‑то отдалённой общей катастрофой. На самом деле у каждого одна катастрофа — его смерть. Какими мы приходим к ней?
И, каясь в грехах от имени своей паствы, в который уже раз напоминал нам, бестолковым, о свободе выбора между добром и злом, об указанном христианам пути: вера, надежда, любовь, — по которому мы идём, спотыкаясь на обе ноги.
«Каким человек нарисует себя, таким и уйдёт в вечность», — завещал нам за полгода до своей гибели. И над гробом отпеваемого деревенского старика словно начал реквием по себе: «Нам дана короткая пробежка…»
В июле (близкое будущее уже отбрасывало густую тень) произнёс перед нами, своими прихожанами, пророческое: «Жизнь — это миг. Мы можем выйти отсюда и все умереть. В наше время это вполне возможно. Что понесём в вечность?..»
И снова, в тысяча первый раз: «Богу нужно одно: ходи перед ним и будь непорочным…»
Среди долины ровныябыл храм и рядом — дом.Молитва чудотворнаяструилась в храме том.И, пролетая в облаке,посланец высших силчерты их видел в обликетого, кто здесь служил...А в доме, в нищей тесноте,все книги, словари.Здесь разворачивались тепространства, что внутри —внутри у каждого из нас.Да будь ты мал и прост,первотолчок хозяин даст —и дух пускался в рост…В ночь погружались дом и храм,и делалось темно.Но огонёчки тут и таммелькали всё равно.И не решался враг достатьтот огнь, ту мощь, ту крепь,и не могла земля всосатьсвященный этот Кремль…Однажды я пришла сюда,отбросив дребедень,в неделю Страшного суда,в пустой воскресный день.Мой духовник трубил, как в рог,глядел, как Божий зрак:— Мы думаем, что Суд далёк,а он уж при дверях...…Стряслась беда народная.Суд есть, да нет истца.Одна долина ровнаябез края и конца.
Когда он лежал неподвижно в своей церкви под невысоким голубым куполом с писанными маслом четырьмя ключевыми сценами из Евангелия (Рождество, Сретение, Крещение, Голгофа), с четырьмя шестикрылыми серафимами промеж них, — слушая службу, подымешь иногда очи горе и удивишься, как божественно красиво, не по–земному компактно сложены у них крылья, — когда он лежал, как мёртвый, ибо и был мёртвым, в Сретенском храме, никогда не видевшем его в покое, а тем более в оцепенении, одна местная прихожанка сказала, сокрушаясь: «Как же наша любовь дала такую брешь, что его смогли убить?»
Вопрос с точки зрения неверующего бессмысленный, на самом же деле полный таинственной глубины. Любовь, если она не плод горячки, — самое осязаемое чувство на свете. Она — ограда, Божий тын, Божия оборона, воздвигаемая любящим для безопасности любимого. «Да хранит тебя любовь моя!» — это не поэтический образ. Это реальность мира невидимого.
Прихожанка была права в своём горестном недоумении. Все мы теперь себя спрашиваем: «Как же наша любовь дала такую брешь, что его смогли убить?»
Господи, я ничего не умею, кроме как писать. Причём с годами не умею всё больше и больше.
Отец боролся с нашим суеверием, столь противоположным вере, не спускал никому за кошачье пристрастие к «чёрному ходу».
Но, когда на третий день после убийства я выглянула в окно, белоснежный промельк на фоне ещё зелёной сентябрьской листвы заставил меня вздрогнуть и вглядеться. Прямо перед моим окном на втором этаже, поперёк ветки, застряло перо голубя, так похожее на гусиное. «Пиши!» — сказало оно.
Необычными показались мне две вещи. Что невидимая птица обронила перо у меня на глазах. И что оно, вонзившись в листву, осталось так надолго. На двое суток.
Не могу избавиться от мысли, что это был мне знак. «Пиши!», делай то, что не умеешь делать меньше, чем все остальное.
А чудеса продолжаются.
— Вам была протянута рука! — сказал он десять лет назад, когда мы в который уже раз анализировали «мой случай».
… Через несколько дней после похорон я пришла в издательство, где готовится к выпуску моя новая книга. В основном из стихов той поры и на тех «парах». Молодой художник, знать меня не знавший, в глаза не видевший, изобразил на обложке два поля: земное и небесное. Сверху спускалась рука, слегка касаясь простёртой навстречу ей неуверенной ладони.
Иногда в обшарпанных коридорах или на мусорных улицах эпохи Перестройки я встречаю людей не близких, но так или иначе причастных к «моей истории». Каждый второй спрашивает, не жалею ли я, что тогда не уехала. Не завидую ли тем своим коллегам, что процветают на Западе и сюда приезжают героями, мелькнут — и нет их. Кое‑кто выражает сожаление, что удерживал меня. «А как живётся за границей моему мужу?» — слышала и такой вопрос.
Муж никуда не уезжал. Работает в кино. Сделал несколько серьёзных документальных фильмов. Выпустил автобиографическую книгу.
Я ни о чём не жалею. А завидую только себе прежней, сподобившейся видеть и слышать вещи, ценнее которых нет ничего на свете.
Т. Жирмунская, поэтесса,
Москва,
Май 1991
Лишь бы вы были на высоте.
(О. Степурко)
Когда жизнь на земле стала для меня бессмысленна и пуста и я начал интересоваться духовными проблемами, Бог, сжалившись надо мною, послал мне о. Александра. Случилось так: один саксофонист, узнав о моих проблемах, познакомил меня с джазовым пианистом Валерой У., который знал о. Александра.
Помню, это было в 1967 году, Валера привёз меня в церковь в Тарасовке, где тогда служил отец. Была дневная служба, церковь полна народу, о. Александр шёл к алтарю. Тогда я не знал, что священникам нельзя в храме подавать руки и при знакомстве протянул руку, и О. Александр, не желая меня смутить, пожал её левой рукой.
Узнав о моём намерении креститься, предложил сначала приехать к нему домой. В назначенный день Валера привёз меня в Семхоз. Беседа протекала довольно странно: больше говорил я, а он слушал, вставляя редкие реплики. Почему‑то хорошо запомнилось, как очень просто, без пафоса, я бы сказал, репортажно, о. Александр рассказал мне эпизод о преподобном Сергии: когда приехал князь в монастырь, поклонился настоятелю Сергию, то крестьянин, не признававший в бедном, худом монахе настоятеля, повинился, на что святой сказал: «Ты один правильно рассудил обо мне, а все прочие ошибались».
В разгар нашей беседы вошла Наталия Федоровна, вернувшаяся с работы. «Ты дал детям молока?» — спросила она его, и отец, преувеличивая вину и раскаяние, как это он обычно делал, схватившись за голову, ответил, что забыл. Часто забывая о своей семье, о. Александр всё время отдавал нам.
Крещение состоялось 17 ноября. Помню, отец подвёл ко мне женщину и сказал: «Это Ксюша, — она будет твоей крестной», и, как он умел говорить, с ударением на «хороший» сказал: «Она очень хороший человек». Почему‑то особенно запомнилось — перед тем, как окропить меня святой водой, он сказал: «Ну, крепись».
Приход в Тарасовке был невелик. При церкви не было сторожки, и о. Александр общался с прихожанами по пути из церкви и в электричке. На Рождество мы ехали с о. Александром в электричке, в купе сидело много верующих и всегда очень живо шли беседы. В этот раз он объяснял смысл одного тропаря.
Я пригласил своих друзей отметить крещение. Был и о. Александр. (Я тогда жил в полуподвале на Трифоновской). О. Александр рассказал, что летом отдыхал на Селигере, а поскольку он всегда в неладах с техникой, то не сумел найти «общий язык» с моторной лодкой, и один абориген помог ему наладить мотор. «Ну и ты ему выдал индульгенцию?» — неожиданно «пошутила» одна прихожанка в присутствии многих неофитов. О. Александр приложил руку ко лбу и сказал с преувеличенной театральностью: «Я что‑то не пойму». И перевёл разговор на другую тему. К сожалению, ему часто приходилось встречаться с бестактностью, а то и с хамством.
В посёлке жила блаженная старушка, инвалид, которую возили на убогой детской тележке. О. Александр в окружении молодых ребят шёл по Тарасовке на станцию. Нам повстречался один из местных начальников, толстый, здоровый мужчина. И при всех набросился с руганью на о. Александра, указывая на блаженную: вот, мол, ей‑то не помогают попы. Хотя блаженная питалась тем, что собирала милостыню у церкви, а не у поссовета.