«Друг мой, враг мой…» - Эдвард Радзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коба с усмешкой прервал его:
– Не понимаю: что вы хотите от меня?
– Я нашел, пожалуй, единственный выход. Я обратился к другу Ильича товарищу Серебрякову. Он согласился переехать в город и передать вам свою квартиру… Она в Потешном дворце. Это очень спокойная квартира, там много комнат. Правда, небольших, но обставленных отличной старинной мебелью. Может, согласитесь?
– Товарищ Сталин на все согласен. Даже жить в прежней квартире согласен. Товарищу Сталину много не надо.
– Спасибо. Вы сняли с меня большой груз. – И, уходя, Беленький добавил: – Ильич просил напомнить вам постановление Политбюро: «Обязать вас проводить три дня в неделю на даче».
…Через полтора десятка лет Коба расстреляет и заботливого Беленького, и сговорчивого друга Ильича Серебрякова.
Беленький ушел, и Коба тотчас перешел на грузинский:
– Ильич все время мирит нас с этим жидом, который меня ненавидит. Но как только я начинаю мириться с Троцким, Ленин начинает тревожиться, потому что сам ненавидит Троцкого куда больше, чем я. Он ревнует к нему партию. Она для него, как жена… Он и Зиновьева не любит. Никого из них не любит. Он меня любит, потому что партия меня не знает… «Три дня на даче» – а сам навалил гору дел… Когда же отдыхать? Ну просто товарищ Мария-Антуанетта… Ей говорят: «Крестьяне голодные, нет хлеба», а она: «Пусть кушают пирожные…» Три дня на даче! Как же!
И в этот момент позвонил Ильич. Коба поговорил, положил трубку.
– Меня завтра кладут на операцию. Он хочет, чтоб оперировал его доктор.
– Ты не прав. Ильич трогательно заботится о тебе…
– Это потому, что я ему сейчас необходим. Ильич заботится только о деле. И если я умру во время операции, он забудет обо мне на второй день… Как когда-то в Туруханске. Вчера он вдруг сказал: «Вы что-то не ухожены, батенька. По-моему, вам надо жениться… Знаете, я даже подумал о сестре Маше. Хоть она и настоящая революционерка, но варит замечательный борщ. Среди революционерок, поверьте, это большая редкость». И очень удивился, узнав, что я женат. Хотя я рассказывал ему о Наде тысячу раз и столько же о том, что мы ждем ребенка… Но он не слышит. Не слышит, если говоришь не о делах. Однако я сейчас очень нужен делу. – Коба помолчал. – Страна устала от голода… Требуется передышка. Поэтому Ильич решился, конечно, временно… на невероятное. Вернуть рынок. – И Коба уставился на меня, ожидая реакции.
– Выпустить на свободу рыночного дьявола?! – Я почти закричал.
– Да, будет объявлена новая экономическая политика.
– Но это конец Революции! Конец великой Утопии!
– Смотри, как ты сразу заорал! Вот такой реакции Ильич ожидает от всех вас, старых партийных идиотов. Вот так же заголосят все великие партийные жиденыши… И хотя он будет клясться «нашим багдадским ослам», – (так Ильич все чаще называл старых партийцев,) – что это временная мера… и, как только окрепнем, мы появившихся буржуев чик-чик – всех перережем… разве будут его слушать? Им бы только побузить. А Ильич очень устал… Он болен.
Я удивился:
– Чем же он болен?
– Никто этого не знает. Его мучают странные, нестерпимые головные боли. А он должен готовиться к партийному бунту… Вот почему он заставил принять эту секретную резолюцию. Но он понимает – не поможет. Все наши партийные боги жаждут выкрикнуть свое мнение, обязательно отличное от мнения Вождя. Со всем этим надо кончать. Им нужны великие споры, а нам – великое пролетарское государство-крепость. Мы – армия, окруженная врагами. В армии не обсуждают, в армии слушаются… Мы с Ильичем считаем, что партию нужно обновить. – Так я вновь услышал знаменитое свердловское «мы». – Вместо кичливых, мешающих управлять страной партийных болтунов в руководство должна прийти послушная молодежь. Ильич на днях сказал мне: «Мы – товарищи пятидесятилетние… А вы – товарищи сорокалетние. Нам надо думать и готовить смену – тридцатилетних и двадцатилетних: их нужно набрать и подготовить к руководящей работе»… Я говорил тебе: скоро в партии появится особый пост – Генеральный секретарь партии, который поможет Ильичу построить обновленную партию…
Давно я не видел Кобу таким страстным, яростным. Он волновался, переходил с грузинского на русский. Видимо, он очень хотел убедить – не меня, а себя… Ведь если говорить прямо, Ильич устраивал заговор против собственной партии. Тогда у нас самым страшным было обвинение в бонапартизме. А это и выглядело, как чистой воды бонапартизм, пахнущий расстрелом.
Коба умел читать мысли. Он поглядел на меня подозрительно, враждебно. Но не унизился, не предупредил: «Если ты посмеешь кому-нибудь рассказать…»
Он просто долго смотрел на меня. И мы молча обнялись. Мы – два грузинских парня, живущих в чужом городе и умеющих ценить дружбу. Если бы Коба задумал взорвать Кремль, я был бы с ним.
– У меня гнойный аппендицит… Если умру под ножом, позаботься о Наде и Якове. – Это был его сын от той, от первой, от Като. – Яша живет в семье Сванидзе, привези его в Москву. Надя его воспитает… мы с ней договорились.
На следующий день Кобу, действительно, повезли в больницу, а я поехал на поезд, отправлявшийся в Берлин.
В Берлине я узнал: Кобе успешно сделали операцию, и Ильич послал его отдыхать на Кавказ. Я написал ему, попросил проведать в Тифлисе мою мать. Она тяжело болела.
Вернувшись в Москву летом следующего, 1922 года, я понял: величайший переворот начался. Ленин ввел новый пост – Генеральный секретарь партии.
На этот пост он провел Кобу.
Еще одна революция – тайная
Я говорил тогда со многими, но никто из наших партийных бонз не понял, что значит этот пост… Все решили, что это должность для скучного трудяги, который согласится заниматься пугающе возраставшим партийным делопроизводством, бюрократической бумажной канителью. И потому все в партии были уверены, что Генсеком назначат моего старого знакомца Молотова. Он был секретарем ЦК. На заседаниях Политбюро всегда сидел рядом с Ильичем – оформлял решения, писал бесчисленные директивы, короче, на нем держался весь бюрократический поток. Ильич ценил его работоспособность и фантастическую усидчивость. И нежно называл его «каменной жопой». Молотов всегда знал свое место. Во время заседаний Политбюро Ленин писал ему записочки, если надо было выступить против кого-то. И под насмешливым взглядом Троцкого, сидевшего наискосок от Ильича, Молотов выступал и, не стесняясь, повторял слова из записочек. Говорил дурно, заикался, и Троцкий, смеясь, обращался к Ильичу: