Групповые люди - Юрий Азаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Насколько я помню из прошлого, ты нам излагаешь сейчас троцкистско-бухаринский вариант построения социализма: фермер, коллективное и индивидуальное крестьянское хозяйство, врастание капитализма в социализм, концессии, новые вариации нэпа — это же все чистейший троцкизм.
— Бухаринского толка, — сказал я. — Поскольку Бухарин ратовал за прекращение гражданской войны. И я бы все-таки здесь отделил Бухарина от Троцкого, и вот почему. У меня создается такое впечатление, что Сталин многие негативные идеи Троцкого взял на вооружение, например идею эксплуатации деревни, идею беспощадности военного коммунизма и, наконец, главное, в чем попрекал его Ленин, идею создания административно-бюрократического аппарата. Не случайно многие говорят о том, что приди Троцкий к власти — было бы лучше.
— Троцкий никогда бы не мог прийти к власти. Так же как Каменев, Зиновьев, Радек и многие другие, — заметил Никольский.
— Потому что они были евреями?
— Тогда антисемитизма не было, — заметил Лапшин.
— Антисемитизм был и будет, — ответил Никольский. — Я всегда в самой дружеской нееврейской среде ощущал себя евреем и всегда, когда я входил в эту среду, ощущал то, как неловко становится всем оттого, что к ним пришел еврей: они начинают чего-то побаиваться, говорят по-другому, осторожничают и постоянно поглядывают на меня.
— И среди нас ты тоже так себя ощущаешь? — спросил Лапшин.
— Конечно, — и он машинально посмотрел на Квакина.
— А для меня все одинаковы, хоть жиды, или хохлы, или кацапы, — сказал Квакин, не стараясь глядеть на нас. Никольский мрачно усмехнулся:
— Уравниловка, отнюдь не уравнивающая всех. Так что Троцкий, несмотря на то что был организатором восстания, не мог быть поставлен у власти. Он был жидом среди кацапов и хохлов. Ну и, конечно же, главное — социальный момент. Сталин, плебей по духу, по манерам, культуре, вкусам, тяготился своим плебейством, ощущал себя неравным в среде лидеров-интеллигентов. Над Кобой подтрунивали, посмеивались. Тот же Каменев, знавший прекрасно русскую и европейскую поэзию, не мог принять темного Сталина, которому были чужды интонации Рембо, Блока, Бодлера и Брюсова. Сталин изо всех сил стремился наверстать упущенное: читал по ночам, беседовал о культуре с другими, но он не знал языков, да и основы культурной не было. Сталин изначально ненавидел еврейских лидеров революции, как ненавидел он и образованнейшего теоретика Бухарина, хорошо знавшего философские и экономические течения мира.
— А говорят, и Сталин был грузинским евреем, — это Квакин вставил.
— Вот вам еще один пример антисемитизма, — тихо проговорил Никольский. — Кстати, насчет оборотничества я не согласен. Явление сталинизма основывается на искаженной силе веры и любви. Я снова хочу вернуться к автору той статьи, о которой я уже говорил. Неизвестно, что притягивало к Сталину таких людей, как Каменев, Бухарин, Мандельштам, Платонов, Булгаков. Что их влекло? Этот список имен можно было бы продолжить. Предвижу возражения: "Что за чушь! Что значит влекло?"
А вот не чушь! Влечение было столь сильным и столь мефистофельски-предательским, что не одна личность, а целые народы оказались плененными сталинизмом, другого слова не могу придумать, хотя и оно не выражает сути той атмосферы, которая творилась вовсе не от имени одной личности, даже понятие культа личности Сталина здесь неприемлемо, поскольку здесь речь идет о своеобразии нравственного, политического и социально-психологического конформизма, способного создать в мгновение ока и массовый психоз, и тоталитаризм, и целые системы авторитарных кланов групп и группировок с административно-бюрократическими лидерами, помощниками, аппаратами, способными вести многие годы "перманентную гражданскую войну", в результате которой вспыхивают повсюду шекспировские ситуации, цена которых — миллионы жертв. Говорят, Сталин победил потому, что уничтожил способ диалогического мышления, заменил этот способ бездумной верой, безальтернативным приятием любого тезиса, любого практического решения, которые он выдвигал.
— Тут тоже не совсем так, — сказал я. — Попытка все свести к способу мышления — версия несостоятельная. Диктатор всегда монологичен, но Сталин был все-таки особого типа диктатор. Он всегда выдвигал альтернативы. Больше того, альтернативность была методом его так называемой железной логики, с помощью которой он уничтожал, умерщвлял, разлагал, заставлял верить себе, любить себя.
15
Квакин определенно решил сорвать наше теоретическое занятие. Он покашливал, постанывал, выкрикивал реплики. Я продолжал размышлять вслух, боясь сбиться с мысли:
— Трагический предсмертный опыт Каменева, Бухарина, Зиновьева, Радека, Пятакова и других — это не только сдача позиций это и откровенное признание своей вины, это насильственное, "чистосердечное" сознательное принятие сталинизма как человеческой веры, которая уже петлей была накинута на их шеи, и сорвать эту петлю не было сил, и был единственный шанс прокричать вслух о готовящемся злодеянии, но этот шанс был ими отвергнут… И теперь очевидно: они уступили вовсе не партии, а уступили прямолинейному невежеству, уступили антиленинскому курсу, повернули назад, да так лихо, что, пробежав галопом по всем цивилизациям и укладам, оказались у истоков рабства, где нет альтернатив, оказались в обнимку с гуннами, где главный выбор — дикий призыв к бездумному насилию, оказались в средневековье, где рядом с инквизицией и Орденом меченосцев — уничтожение инакомыслия, оказались перед самой бездной, перед преисподней…
— Кстати, в одной из сталинских работ таки прорвалась его главная мысль — создать партию по типу Ордена меченосцев. Может быть, инквизиторская практика как раз и была тем аналогом власти, о котором так хорошо знал Сталин из одиннадцатилетнего обучения в горийской и тифлисской духовных семинариях.
— Нет, я все же не могу выдержать, хлопцы, — сказал Квакин, приподымаясь и отбрасывая от себя спутанные веревки. — Для чего он вам нужен, этот Сталин? Его уже давно нету, а вы все талдычите, что он во всем виноват, все валите на него. Вы же давно отреклись, стали, можно сказать, диссидентами…
Никто не удивился квакинскому замечанию. Никто его и в этот раз не одернул. Лапшин даже по-доброму улыбнулся. Сказал:
— Отречься — просто. Это будет внешнее отречение. Кажущееся освобождение. Отрекаясь от Сталина, мы обретаем легкость, но эта легкость незнания себя! Это свобода от всего, чем мучилась наша культура. Это свобода от проблем спасения и очищения. Я всегда думаю о тех сложных и ядовитых щупальцах, которые протянулись к нашим душам от тех сталинских времен к нам сегодняшним, стоящим на краю бездны (я о ней специально буду говорить дальше), неуверенным в том, сколько же или, точнее, как долго продлится этот мир, эта жизнь, эта обретенная нами свобода. Но коль она еще есть, коль она не погасла, коль она трепещет в нашем сердце, то хочется все же войти в ее глубины, чтобы хоть чем-то помочь и самим себе, и другим, и, кто знает, человечеству. То есть фактически выходит так: отречься от Сталина мы не можем, поскольку не можем отречься от самих себя. Я вам ни разу не сказал о том, что я был с детства самым ярым сталинистом. Какие бы праздники ни отмечались в нашем доме — первый тост всегда был за Сталина. Мне дважды довелось разговаривать с ним…
Этот поворот разговора был столь неожиданным, что даже Квакин не выдержал, привстал и присмирел, а потом, будто опомнившись, сказал:
— Ну и мастер ты свистеть, Лапшин.
— А когда отца забрали, все в нашем доме изменилось, — продолжал Лапшин. — В нашем доме поселился страх. Потом нас выгнали из квартиры, но страх все равно за нами переехал в крохотную комнату коммунальной квартиры. Страх преследовал меня и брата, мать и ее сестру. Мы ругались между собой, потому что нас давил страх. Мы винили отца, считая, что он все же в чем-то виноват. Иногда этот страх рождал агрессию, гнев, и мне казалось, что я готов кого-нибудь убить… Я до сих пор не знаю, что тогда со мною происходило.
— Поразительно! — неожиданно сказал я. — Это же типичная фрупривация.
— Что это такое? — спросил Никольский.
— Я расскажу… — Они приготовились слушать, но тут загремели засовы, и на пороге нашей камеры появился Заруба…
16
"После того случая в мою душу закрался страх. Я даже придумала новый психологический термин — фрупривация. Этот термин образовался в моей голове от двух других — депривация и фрустрация. Вообще меня оба эти понятия очень интересуют. Если бы я занялась чем-нибудь в психологии или в педагогике, так это проблемами снятия депривации. Я размышляю так: психическая депривация возникает тогда, когда человека преследуют изоляцией и не предоставляют возможностей удовлетворять свои человеческие потребности. Эти состояния сопровождаются гнетущей тревожностью, гневом, агрессивностью. Мне кажется, что депривационная ситуация отличается тем, что человек поражается изнутри. У него травмируется подсознание. Типичная ситуация: дети, не знавшие материнских ласк, становятся жестокими и злыми, агрессивными и тоскливо-отчаянными. Депривация может и не сопровождаться агрессией. Лишенный ласки ребенок тупеет, тускнеет, становится жестоким. Он не знает причин своих поражений. Он и человеческих ласк боится. Он боится других людей. Боится и ненавидит. Его подсознание помнит обиды и ущербы, нанесенные ему. При фрустрациях обидчик очевиден. Зло здесь наяву. А что касается моего состояния, которое я назвала фрупривацией, то здесь явная смесь сознательного и подсознательного. В детстве, я уж не знаю по каким причинам, со мной очень жестко обращался отец. Он, должно быть, не любил маму и вымещал на мне свою неприязнь к ней. Он больно хватал меня за руки, бросал со всей силы в холодную реку, при этом сам хохотал как припадочный и кричал: "Мы советские дети и ничего не боимся!" — по утрам, когда я дико хотела спать, он срывал с меня одеяло и брызгал водой и тоже хохотал как сумасшедший. Мама все это видела, но никогда и слова не произносила в мою защиту. Если бы она это сделала, то отец вылил бы на нее ушат грязи: "Ты хочешь вырастить белоручку, незащищенное существо, чтобы потом мучиться и чтобы она сама мучилась!" Я всякий раз, когда это было возможным, убегала от родителей, забивалась куда-нибудь в уголочек: сама себя депривировала. Что я хочу сказать? В каждом из нас в той или иной мере живет депривационный мотив. Я отказывалась играть, от тех полезных и развивающих игрушек, которыми меня пичкал отец. Я предпочитала игрушки, которые находились, как и я, в загнанном, обиженном положении. Это были старые куклы, которые я находила бог знает где. Я их отмывала, отчищала. Шила им новые платьица, подкрашивала глазки и тщательно прятала их от отцовских глаз. Кстати, я не согласна с таким объяснением различия двух понятий: будто фрустрация происходит оттого, что у ребенка отнимают его любимую игрушку, а депривация возникает, если ребенку вообще запрещают играть, и будто длительная фрустрация переходит в депривацию. В такой закономерности, думается мне, подмечены лишь внешние характеристики явления. Моя детская депривация была связана главным образом с отторжением меня как личности, с подавлением меня как живого существа. Дело даже не в игрушке и в игре, а в том негативно-озлобленно-ненавистном отношении, которое я ощущала, глядя на отца и даже на мать, не желавшую меня защитить от отца. Отец, если можно так сказать, генетически меня ненавидел. Он будто мне мстил за то, что я его приковывала к нелюбимой женщине. Мне кажется, что он даже хотел, чтобы я умерла. Я это почувствовала однажды, когда сильно болела. Он говорил какие-то жалостливые слова: "Ах, мой котеночек, моя зверюшеч-ка!" — а глаза его смеялись зло, и я очень хотела, чтобы он побыстрее ушел от меня. Однажды я спросила: