Собрание сочинений. Том 6 - Петр Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С прибытием, Савва Андреич! — сказал возчик голосом, ожидающим неприятностей.
Казак в брезентовом плаще молча прыгнул в мажару.
— Гони!
— Куда, Савва Андреич?
— Не видал, что у Цымбалов?
Круглов удивленным взглядом коснулся всех сидящих в мажаре — такого же никогда не было, чтоб Белые встречались с Цымбалами без крика и ругани. А вот, пожалуйста…
— Зараз, Савва Андреич, — сказал он понимающе и стегнул коней.
Легкий «горбаток» из пролива подул в спину.
Стояла звездная, но темная ночь. Белые стены хат едва обозначались по краям улицы, переходящей за хутором в шлях. Густые сады смутно угадывались более темными, чем небо, пятнами. Была весна, и все дышало, пело, кричало безмолвным, но сильным голосом запахов.
Деревья окликали, каждое своим ароматом, и звали к себе. В дыхании этой весенней ночи чувствовалась Кубань — тут и свежие травы, и доцветающие яблоневые сады, и серые, заросшие ряской ставки, и речки, ручьи-плавни, и пряная сыть распаханных яровых клиньев, и острый пот табунов, и соль недалекого моря.
— Любознательный старичок был все-таки этот Цымбал, — сказал Круглов, когда, миновав околицу, поднялись на высокий гребень позади хутора.
— Что на виноград, что на пшеницу, на что душе угодно, на все был мастер. Еще при царе имел аттестат… За овоща, что ли, грец его знает.
Хутор лежал вблизи пролива, точно прохожий у края шумной, всем ветрам открытой дороги.
С моря хлестали его пронзительные ветры, с земли засыпали песчаные бури. Не было климата вреднее и омерзительнее, чем здешний. Он принадлежал двум стихиям одновременно — морю, которое все еще считает эту косу своим дном, и земле, создающей здесь подобие суши, Море у берегов прельщает человека рыбой, которой оно богато, как, может быть, ни одно место в мире, а песчаная земля таит в себе тайну тонких и благородных сортов винограда.
— Места суворовские, — сказал Круглов с гордостью. — Да… вот тебе и дожили… Сиди, говорили, береги старые корни…
— Да что ты все старика хоронишь, чума тебя возьми! — сердито закричала Колечко. — Хвалит да хоронит, хвалит да хоронит, чтоб ты скрутился! Супрун, Чаенко, верно я говорю?
— Знаю я его, — коротко ответил Супрун. — Старичок известный.
А Чаенко, ехавший с сыном, улыбнулся.
— Кто же Опанаса Ивановича-то не знает!
— В прошлое лето, как он на канале медаль получил, нагляделся я на него, — задушевно сказал Круглов, но вдруг замолчал и высоко поднял кнут.
— Тсс!..
В темном небе, заикаясь, рокотал немецкий самолет.
Да, места были суворовские, запорожские. Тут, куда ни кинь, всегда воевали. С тех пор как запорожцы с полковником Саввою Белым (скорей однофамильцем, чем родственником нынешнего Саввы Андреича Белого) вступила на землю Кубани, война не прекращалась ни на одно десятилетие.
Отсюда ходили на Прут и Буг, в глубины кавказских гор, в трущобы Карпат, в леса Восточной Пруссии, на маньчжурские сопки, в пустыни Багдада.
Отсюда мчался на юг железный поток Таманской армии.
Здесь создавалось ядро другого потока, пересекшего калмыцкие степи и вышедшего к Царицыну.
Савва Андреич Белый с отрядом морских партизан на дубках ходил в 1920 году в занятый белыми Крым с агитаторами от товарища Фрунзе.
Василий Голунец первый начал «камышевать» с тридцатью городскими ребятами и продержался на глазах у белых более года, положив начало знаменитой «Камышанской республике».
Опанас Цымбал, писарь полка, вернувшийся из-под Багдада, куда ходил он с генералом Баратовым в удивительный, беспримерный поход через пески, первый поднял тогда красное знамя над своей старой хатой, что стояла на гребне за хутором. В бинокль каждый рыбак мог определить, какая нынче власть дома.
С тех пор установилось на многие годы: Белые подбирали людей к морю, Цымбалы — руководили землей.
Сыновья, зятья, дочки и снохи Белого заведовали рыбозаводами, водили суда, мариновали, коптили, солили рыбу. Они жили спиной к песчаной косе, где распространялись традиции Цымбалов.
Словно надвое расщепилась старая запорожская душа, и все, что было в ней бродячего, неспокойного, отвела могучему Савве Белому, а уменье цепляться за землю, осваивать ее и делать навечно своей закрепила за тихим Опанасом. Да так ведь и в старину делились казаки: на «зиму» — конницу и «лето» — гребцов. Зима шла в походы сухим путем, лето — морем.
Если бы выселить Цымбалов на дикий остров, они, вместо того чтобы думать о возвращении в цивилизованный мир, немедленно бы рассчитали остров на клинья и, перегоняя друг друга, запахали бы его в рекордные сроки, и рядом с первыми шалашами воздвигли шалаш-лабораторию для Опанаса Ивановича.
Очутись в подобном положении Белые, они немедленно приступили бы к постройке байдар и плетению парусов из камыша, а, построив флот, ушли бы рыбачить, или открывать новые земли, или, наконец, просто-напросто искать дорогу домой, к своим берегам.
У них были простые приметы родины — где сула да сазан, там и наш казан.
«Сазан — рыба русская, — говорили они. — Закинул сеть, — если в ней сазан, ищи земляков вблизи».
Савва был песенник, Опанас — рассказчик, оба упорные, как темный лиловый кремень, и недаром после многих георгиев в царское время заслужили они потом у Буденного по Красному Знамени.
Белые и Цымбалы жили чрезвычайно дружно, кроме старших — Саввы и Опанаса. На всю округу была известна многолетняя грызня между обоими стариками, грызня за первенство, за известность, за популярность. В борьбе этой обе стороны пользовались всеми законными и незаконными средствами, молодежь шутя, а старики всерьез.
Когда лет шесть тому назад Белый приобрел для рыбзавода первый сейнер, три дня шел праздник у Белых, у Перекрестовых, у Голунцев. Для Цымбалов празднество это прозвучало личной обидой. Спустя год Опанас Цымбал получил почетную грамоту за виноград. Сторонники земли восторжествовали.
На старых песках уже рисовалась им, как сказал старичок агроном, возрожденная Пантикапея, что значит — всесадие. И вдруг — война!
Тридцать два человека ушло из крикливой семьи Саввы Андреича, разбросанной по рыбозаводам и рыбтрестам Ейска, Керчи и Мариуполя, по кораблям Черноморского флота, и сорок душ Цымбалов покинуло совхозы и хутора Кубани, опытные станции Наркомзема.
Старики встретились на митинге в первый день войны, обнялись, поцеловались, точно после вынужденной разлуки.
Высокий, дородный Савва прижал к груди щуплого Опанаса.
Тот осторожно высвободился, поправил скосившиеся очки.
— Прости, Саввушка, завонял ты, брат, вовсе. Море то, видно, не моет. Приходи, стоплю баньку.
— Вот жаба, — отирая слезу, рассмеялся Белый. — То ж не вонь, а производство. Эх ты! Доброты у тебя, что у бабы правды. Ну, добре. Держи уши топориком, скидки тебе и я не дам. А, ей-богу ж, Опанас, ей-богу, я тебе ни за что не поддамся.
На том и расстались.
В декабре снова встретились на гражданской панихиде по одностаничнике, погибшем под Таганрогом. Оба сидели в президиуме.
Как бы невзначай Савва шепнул:
— Послал бы когда посылочку моим. Я ж твоим цымбалятам подарков на сотни тысяч отправил. Только Гришке в дивизию одного балыка полтонны. Вот тебе и сазан вонючий! — и захохотал, забыв, что на панихиде.
— Ты б в своем гробу так залился, — сказала вдова покойного, а Опанас привлек к себе голову Саввы, шепнул на ухо:
— А с чего это я буду твоим посылки слать? Не слыхать, чтоб здорово воевали.
— Зато твои уже — первый сорт. Бегут в три аллюра, отовсюду бегут.
И зима разъединила их до весны.
А весною с самим собою не встретишься — столько хлопот, в эту ж весну — особенно.
Вся жизнь пала на стариковские плечи. Обезлюдели их шумные семьи, и, точно холостяки, едва начинающие жить, старики во всю силу взялись, один — за море, другой — за землю, будто не было за спиной ни годов, ни заслуг, а жизнь только приближалась к ним своим передним краем.
И все-таки они любили друг друга, потому что были лишь двумя сторонами одной души, одной казацкой страсти завоевания, одной советской воли строительства и преумножения.
Проснувшись сегодня на заре, Опанас Иванович, как всегда, закинул руку на изголовье кровати, нащупал очки и позвал зятя:
— Илюнька…
Утро приближалось, но еще не взглянуло в окна. Зять молчал. Старик натянул на себя шаровары и бешмет, сунул ноги в легкие черкесские ичиги и раздвинул занавески на окнах.
Хатка была из двух комнаток. Стены едва проглядывали сквозь грамоты, свидетельства, аттестаты, групповые фотографии, одиночные портреты, газетные вырезки, наклеенные на картон. Были на фотографиях изображены могучие лозы с гигантскими кистями винограда, неправдоподобные по величине арбузы и дыни, старые и молодые казаки в военных и гражданских костюмах, казачки, окруженные детьми, и девушки с плотными, как сабля, косами. Стояли за Цымбалами полотняные дворцы и парки, сказочные озера с лебедями, парили над их головами нарисованные самолеты или расстилалась знойная таманская степь. Под потолком на бечевках висели связки сухих трав, а на полочках — в простенках — стояли банки с сушеными корешками.