Профессия: режиссер - Анатолий Эфрос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лопахин должен уехать в Харьков, поезд не будет ждать. Он врезается в их разговор, то очень издали, то вдруг решив представить дело в виде счастливой находки, то дерзит, обидевшись на их легкомыслие, несерьезность.
Они смеются над ним, потому что пока еще видят в этом смехе свое спасение. В их положении нельзя стать серьезными. Это значило бы сразу во все поверить.
Но вот проходят три недели.
Раневская уже не делает вид, что не слышит Лопахина. Естественной или умышленной беспечности нет и следа. Вишневого сада не будет, имения тоже не будет. Торги уже близко. Теперь она просит помощи. Но чтобы только не дачи и дачники! Это ведь пошло. Может быть, есть другой выход.
Опять беру не вишневый сад, а просто болезнь, допустим, проказу. Лекарство если и есть, то только одно, но она не согласна на это лекарство. Больше некогда думать. Лопахин готов упасть в обморок от бессилия.
Она говорит, что ей кажется, будто обвалится дом. Потом раздается странный звук, точно с неба. Может быть, филин кричит — никто не знает. Проходит пьяный, как кошмар совсем незнакомого им мира.
Когда их маленький остров разрушится, этот мир им откроется полностью.
Петя Трофимов появляется в конце первого акта. Его спрятали от Раневской, чтобы лишний раз не напоминать ей о сыне, когда-то здесь утонувшем (Петя был учителем сына). Но Петя не выдержал и убежал из своего укрытия. К нему бросились, его держат, но поздно. Раневская закричала, заплакала, потом спохватилась, что разбудит Аню. Стала спрашивать Петю о нем самом, и Петя, обрадовавшись, стал над собой подшучивать.
Он появляется опять лишь в Середине второго акта. Тут у Пети большой монолог об уродливой жизни интеллигентного человека, и, оставшись вдвоем с Аней, он снова долго и обстоятельно говорит о необходимости жить как-то иначе, не так, как всегда жили и живут в этом доме.
Роль эту когда-то играл Качалов. Остались портреты не очень молодого человека в очках и в форменной тужурке студента. Для Качалова «Вишневый сад» был современной пьесой. Трофимов говорил о жизни интеллигенции, о привычке к пьянству, о пустом философствовании, о неспособности к труду, о том, что рядом рабочие спят без подушек по тридцать-сорок человек в одной комнате. Можно представить себе, что означал такой монолог в современной пьесе. Можно представить себе, что обращен он был к той самой интеллигенции, которая сидела в театре.
Но и тогда, без сомнения, для актера был важен не только текст. Все мотивы были важны, все пружины. Пружины конкретной, сиюминутной жизни. Их разбирали подолгу, в застольном еще периоде, который давным-давно почти исчез.
Конечно, не просто «опасный» текст говорился со сцены, но там стоял живой человек, наделенный конкретным характером.
Теперь же осталась только фотография. А пьеса тем временем стала историей. Сменились проблемы. Что-то осталось, но что-то ушло. Между тем во многих последних спектаклях Петя просто «толкал» прямые речи.
Иногда у Чехова будто сквозит насмешка над Петей. Потому что речи его риторичны. Иногда он очень понятен и драматичен.
Не только Лопахин, но и Петя болеет за этот дом, но только болеет иначе, чем Лопахин.
Вся эта чушь с вишневым садом и дачами кажется ему недостойной. Счастье, думает Петя, конечно, не в этом. Не в том, чтобы сад был спасен. Этого не может случиться. Выход в каком-то другом отношении к жизни, выход в здоровом, здравом взгляде на вещи, не в деловом, но в здравом. Выход в том, чтобы как-то покончить с этим абсурдным, нелепым, беспечным укладом. Надо заняться чем-то серьезным, работать, во что-то вкладывать душу.
Любовник, Париж, смешной и нелепый брат, вся эта жалкая гордость — все должно быть оставлено. Лучше жить без копейки, но со спокойной душой. А ведь Раневскую мучает совесть. Жизнь так запутана у нее, так она измучена. Чем же помочь? Тем, чем предлагает Лопахин? Это ведь тоже дело — дачи и дачники. Однако таким, как Раневская, от этого лучше и легче не станет. Надо все бросить и жить, как люди.
Но только об этом, как и о дачах Лопахина, слушать никто не хочет. Лопахин кричит в пустоту, точно так же, только с другой стороны, кричит и Трофимов.
Лопахин богатый, а Петя совершенно бедный, облезлый. Чехов и верит ему, и не верит. Ведь то, что будет, всегда загадка. Но Чехов верит в одно: что Трофимов, как и Лопахин, мучительно ищет выход. Однако трудно быть среди своих пророком. И Петя сильно устал от этой роли пророка среди своих. Он устал от того, что никто друг друга не слышит, от ужасной беспечности, от пустых разговоров. При этом к нему не то отношение, что к Лопахину. У того есть своя конкретная правда, есть деньги, есть сила мужчины, а у Пети тут положение мальчика, недотепы. Молод — немолод, любить не умеет, борода не растет, к тому же — вечный студент. Аня вникает чуть-чуть, а мать лишь смеется и сердится. Он «разговорник», болтун и философ. И надо спастись ему от этой ужасной клички. Его подзуживают — что-нибудь расскажите, что-нибудь очень умное, прогрессивное. Но надо как раз отказаться, уйти от навязанной роли чуть что не шута. Хотя внутри наболело и хочется что-то впрямую сказать, чтобы задело. Но это только моментами, а все остальное — защита от просьб «развлеки».
Довольно сложный рисунок, берущий начало где-то там, за кулисами, а на сцене — почти сплошной отказ, азартный отказ всем длинным текстом, но вдруг невольно что-то взорвется, чтобы тут же спрятаться. Усталый философ. Он сказал себе, что не будет учить, что не хочет, и все же то срывается, достаточно грубо и резко, то опять закрывается.
Как и Лопахин, он не согласен с ними, но планы его другие, не материальные, и в этом весь драматизм его советов. Петя подобен учителю в школе. Проходит время, и вот, глядишь, этот учитель уже обтрепан и чем-то смешон. Хороший у нас историк, скажут какие-то девочки, но только над ним смеются.
А кто-то однажды даже подставил ножку, так что учитель упал.
Хотя, расспроси по отдельности всех, скажут: хороший был у нас учитель.
* * *Отчего мне так важен всегда этот как будто бы обычный пересказ содержания и чем этот пересказ — все же не пересказ, а мой анализ происходящего, мое к нему отношение? Мне нужно вначале понять и почувствовать содержание, сделать его абсолютно своим, чтобы я мог думать, что все, что происходит с ними, происходит со мной. Для меня такой мой пересказ — уже часть трактовки, а потом все остальное будет эту трактовку выражать. Но только что это — «все остальное»? Я сидел и думал однажды, как назвать то, что приходится делать с каждым диалогом пьесы, когда ты пронизываешь его каким-то единым стержнем. Этим стержнем как будто насквозь протыкаешь диалог, чтобы ни одно слово не осталось на отшибе. Но диалог предполагает участие в нем по крайней мере двух людей, и стержней в диалоге бывает по меньшей мере тоже два. И они, если так можно выразиться, остриями направлены в разные стороны. И в этой противоположной направленности стержней, собственно, и состоит все дело, потому что, когда схватываешь эту противоположность и постигаешь, наконец, в чем конфликт, то второстепенное как будто бы само собой подчиняется главному, и диалог начинает пружинить, наполненный уже не текстом, а действием.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});