Горькая жизнь - Валерий Дмитриевич Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ведь она же тогда, жуткой зимой сорок второго года, заколотила вас с матерью в гроб и похоронила живьем… Разве ты не помнишь, Трофим?
– Все хорошо помню, но ничего поделать не могу.
– И мы с матерью могли вас и не выручить – мы умирали… Это мама случайно услышала, как вы с Екатериной Сергеевной скреблись у себя в квартире. А могла и не услышать.
– Это тоже, Володя, знаю…
Китаев сочувственно качнул головой, глянул куда-то вдаль, поверх деревьев. Трофим понял, о чем он думает, и произнес тихо, болезненно креня голову в одну сторону, на плечо:
– Когда умерла твоя мать, меня в Ленинграде не было – я приехал, когда она уже лежала на кладбище.
– Где похоронили?
– На Пискаревке. Где и всех блокадников.
В горле у Китаева сам по себе родился скрип, он сглотнул собравшийся в горе комок, повторил смято, с болью:
– На Пискаревке.
Трофим не стал заходить домой, махнул рукой – Верка ему не просто надоела – обрыдла, стала хуже горькой редьки. Вместе они поехали на Пискаревское мемориальное кладбище, где лежали блокадники-ленинградцы…
Могила матери Китаева была простая – обыкновенный бетонный столбик, на который черной краской нанесена фамилия с двумя инициалами, а также выведены две даты – рождения и смерти. Китаев ощутил, как у него одеревенело, сделалось каким-то чужим лицо, вот только рот не смог стать деревянным – затряслись, заплясали губы. Китаев поспешно прижал к ним пальцы – движение было машинальным.
Могильный холмик показался ему совсем крохотным, будто здесь была похоронена не взрослая женщина, а ребенок, девочка из начального класса блокадной школы… Китаев согнулся – сильно кольнуло в сердце.
Он простоял у могилы матери минут двадцать – молча, не двигаясь, поскольку у него одеревенело, кажется, уже все тело, подмятый горькой тоской, не произнося ни одного слова. Трофим стоял рядом и тоже молчал. Он понимал, что происходит с Китаевым, хотел было отойти в сторону, но Китаев ухватил его за локоть, удержал.
Китаев думал о матери, о том, какие печальные годы были у нее, пока он сидел, какие косые взгляды бросали соседи, с каким презрением обращались к ней сотрудники местного отделения милиции – ведь она же была матерью врага народа; что ей вообще пришлось выслушать и вытерпеть… Китаев стоял около могилы и просил у мертвой матери прощения.
Хотя в чем он был виноват? В том, что на него написали донос и без всякого разбирательства загнали в лагерь? Да ладно бы просто загнали – чуть не оставили там навсегда, даже квартирку присмотрели – безымянную могилу, помеченную малопонятным значком. А ведь там он стоял уже обеими ногами…
Он втянул в себя воздух, шевельнулся – ожил немного, немота прошла, губы тоже перестали плясать на неподвижном лице. Повернулся и сказал Трофиму:
– Это все… – Кадык у него гулко дернулся, подпрыгнул. – Пошли, брат.
Двинулись к выходу мимо бесчисленных братских могил – народа в блокаду погибло так много, что число их, наверное, не поддается счету. Минут через пять Китаев неожиданно остановился и сказал Трофиму:
– Первые деньги, которые я заработаю, пойдут на памятник матери.
Трофим несогласно качнул годовой: главное для Китаева сейчас отдышаться, встать на ноги, подкрепить свое здоровье, а уж потом думать о памятнике. Но взглянув на лицо его, не стал ничего говорить: бесполезно. Китаев поступит так, как задумал.
– Мне въезд в Питер воспрещен, но я сюда приеду обязательно, – сказал Китаев, – если же меня снова арестуют, посадят либо просто не пустят в город, я попрошу тебя, Трофим, о помощи…
– Чем смогу, тем и помогу, – просто произнес Трофим.
Воздух сделался бледным, словно бы его пропустили через сито, откуда-то издалека, скорее всего, с моря, потянуло холодным воздухом… Словно бы с Балтики. Он пахнул солью и водорослями, еще чем-то, похоже, медицинским – наверное, йодом. Китаев почувствовал, как чьи-то жесткие пальцы ему знакомо стиснули горло: наступала белая ночь, та самая ночь, которую он часто видел во сне в лагере. И всякий раз просыпался с мокрыми глазами.
«Политики», сидевшие в лагере, – это не уголовники… Уголовники – народ другого закваса, они никогда не просыпались утром со слезами. С «политиками» же это происходило почти всегда. «Политики» ценили то, что осталось дома, в том мире, вход в который многим из них был закрыт навсегда, поскольку до освобождения многим не сужено было дожить. Китаеву повезло – он дожил.
А с другой стороны, он не знает совершенно, что с ним будет дальше. Такие герои, как он, были нужны стране, когда шла война, сейчас же от них только одна морока. Впрочем, эта белая ночь отличалась от тех, которые Китаев видел и пережил раньше, знал и любил их: те ночи, все до одной, пахли жасмином. Эта же ночь не пахла ничем – может быть, только немного морем. Судя по всему, после блокады кусты жасмина, сирени, каштановые деревья перестали цвести – война убила их красоту и запах.
Из тех, кто спасся, несмотря на пребывание в расстрельной яме, был бывший Герой Советского Союза Хотиев, но его Китаев больше никогда не встречал. Слышал только, что он жив и все, а видеть не видел. Но все равно ощущение, что он жив, грело душу, Китаев был доволен этим обстоятельством.
Впрочем, он не встречал и других лагерников, с которыми делил горькую долю, – ни Брыля, ни Савченко, ни Штольца, ни Беловежского… Брыль, скорее всего, был расстрелян, Савченко не мог дотянуть до освобождения из-за возраста, Штольц считался наполовину вольным стрелком, его можно было вообще не брать в расчет… С Беловежским, надо полагать, все было в порядке.
Не встречал Китаев больше никогда и своего бригадира, незлобивого, но тем не менее умеющего шипеть мужика – в прошлом интенданта, награжденного боевыми орланами. Тот, как и многие другие, будто бы сквозь землю провалился.
С другой стороны, если бы Китаев занимался розысками – явно бы кого-нибудь нашел, создал бы некую ветеранскую ячейку. Но он этого не делал, ему надо было вылезать из могилы, в которую его сбросили – без гроба, без прощального слова сбросили… Хорошо, что хоть не зарыли.
Спасла Китаева молодая женщина – лейтенантская вдова, чей муж сгорел в танке под Берлином в апреле сорок пятого года. Судьба связала Китаева с Катей Сосницкой, она приезжала в их лагерь к брату, работавшему «лепилой», добилась свидания с ним, хотя это было трудно, – и Китаев случайно увидел ее в лазарете. Катя запала ему в душу, он передал на волю два письма, которые дошли до Сосницкой.
Работала Катя Сосницкая бригадиром садоводов в Ростовской области, имела собственный домик, окруженный пирамидальными тополями и яблонями. Тремя