В. С. Печерин: Эмигрант на все времена - Наталья Первухина-Камышникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я был преисполнен печали и изумления, увидев оповещение, что буду проповедовать в церкви Андреа делла Валла по-русски. Боюсь, что в этом вопросе произошло где-то очень серьезное недоразумение. Я крайне сожалею, что власти (the superiors) не подумали, что следовало спросить заранее меня, могу ли я проповедовать и вообще говорить по-русски. Уже 23 года, как я оставил Россию. В течение всего этого долгого времени, за немногими исключениями, я никогда не говорил и не читал по-русски. Все повороты русской мысли, все обороты речи совершенно исчезли из моего сознания. Когда восемь лет назад меня посетил в Лондоне мой двоюродный брат, я был не в силах поддержать получасовой разговор по-русски, мне пришлось перейти на французский, чтобы он мог меня понять. Ваше преподобие прекрасно знает, что в течение последних четырнадцати лет я проповедовал и выслушивал исповеди исключительно на английском языке, и теперь это единственный знакомый мне язык. В годы очень напряженного миссионерского труда я не мог отдавать времени литературным упражнениям или знакомству с русской литературой, будь то ради удовольствия или из национальной привязанности. Как же можно ждать от меня проповедования на русском языке? Сама эта идея могла возникнуть только в результате серьезнейшего заблуждения. Мне глубоко жаль быть причиной разочарования нашего дорогого отца – ректора (Rector Major), но я ничем не могу помочь. Ad impossibile nemo tenetor. (Никто не должен быть принуждаем к невозможному. – лат.) Я не получил еще паспорта, а следовательно мне будет крайне затруднительно явиться в Рим к Крещению. А Ваше письмо ввергает меня в новые осложнения и заставляет меня, даже если бы у меня был паспорт, отложить свой отъезд, пока дело не прояснится. Видя, что руководители ордена были введены в заблуждение и действовали в совершенном незнании фактов, я считаю себя обязанным, прежде, чем выехать из Англии, предложить мои смиренные объяснения и раскрыть настоящее положение дела, а потому я утверждаю здесь, перед самим Господом Богом, что я не способен совершенно ни к какому употреблению русского языка, что единственный язык, на котором я могу проповедовать, это английский, а за ним французский. И так как я понимаю, что следует объяснять все, я должен заметить, что в последние 8 лет я проповедовал исключительно среди низших невежественных классов Ирландии, и те, кто хорошо меня знают в этой стране, согласятся, что я не мог бы произвести нужного впечатления на людей высшего общества или искушенных жителей большого города.
Я смиренно умоляю Ваше Преподобие, высокочтимый отец, изложить это дело перед Его Преподобием Ректором и просить его принять немедленно решение и телеграфировать мне, должно ли мне ехать или оставаться в Ирландии до дальнейших распоряжений. Если Ректор напишет: явитесь в Рим, я отправлюсь в путь немедленно, если только у меня уже будет паспорт. Подобное же письмо я написал нашему отцу-провинциалу (Pecherin Papers, 23).
Если бы Печерин просто написал, что забыл русский язык, никто не заподозрил бы его в скрытых соображениях и неповиновении. Но сама страстность тона, не свойственное ему многословие, а также излишняя подробность о неспособности проповедовать в образованном обществе давали понять руководителям ордена, что им движут какие-то посторонние, личные побуждения.
В Рим Печерин все-таки был вызван. В дни поста он несколько раз произносил проповеди на английском языке. Пребывание в Риме было мучительно. К тому же его свалила лихорадка. Мог ли он представить себе, что Рим, этот уголок земного рая, где когда-то он мечтал остаться навеки, предстанет перед ним чиновничьей канцелярией, поглощенной «пошлой игрой самого мелкого честолюбия, точь-в-точь как русское чинопроизводство» (РО: 293). Он видел кардиналов, просиживающих целыми днями в передних Ватикана в ожидании наиболее привлекательных и почетных назначений. Его особенно задевало, что горевший пламенем подлинной веры, исполненный благородства о. де Гельд, отдавший так много сил деятельности ордена, вследствие интриг, как Печерин подозревал, был отстранен, а признание получали лица, на его взгляд, мало достойные.
В Риме от Печерина ждали многого, его ораторский дар и знание русского надеялись использовать, и доказательства неспособности говорить по-русски показались неубедительными. За три месяца в Риме он узнал, что шпионство процветает здесь так же, как оно цвело в России в николаевские годы. Его республиканские симпатии и «отсутствие всякого сочувствия к светской власти папы», то есть неприятие ультрамонтанства, стали известны. Генерал ордена редемптористов сказал ему, как нечто само собой разумеющееся, что «это может серьезно повредить вашей канонизации» (РО: 293). Оказалось, что причисление к лику святых требует вполне земных добродетелей, среди которых умение ладить с начальством занимает не последнее место. Печерин рассказывает об этом эпизоде много лет спустя в письме Чижову, ему важно донести в своем повествовании все этапы разлада с католической церковью, важно сообщить, что его за строптивость даже не представили папе, так что он «ни разу в жизни не целовал ни папской туфли, ни чего-либо другого» (РО: 293). Он знает об отвращении в России к знакам почитания римского папы, где целование папской туфли считается наиболее комичным и унижающим актом ложной веры. Но письмо к о. Дугласу убедительно свидетельствует, что уже в то время в его сознании существовало два раздельных мира – католическая Ирландия и не менее реальная для него Россия, мнение которой о нем ему не безразлично.
Положение Печерина в конгрегации не укрепило также вырвавшееся признание, что убогая ирландская хижина ему милее пышных римских дворцов. Генерал ордена заметил ему на это: «Вы откровенный человек», что было отнюдь не похвалой в его устах, а «жестоким порицанием», упреком в непонимании требований церковной политики (РО: 293). Из Рима Печерин уехал, даже не дожидаясь Пасхи, не пытаясь увидеть папу. Он уезжал с таким же страхом быть возвращенным или задержанным каким-нибудь посторонним обстоятельством («украдут деньги на дорогу, потеряет шинель»), как когда-то покидая Россию. Тогда он вздохнул свободно, только оказавшись в Базеле, сейчас вспоминает, «с каким неописанным упоительным наслаждением увидел снова белые скалы Англии и зеленые кентские луга. Вот страна разума и свободы! Страна, где есть истина в науке и в жизни и правосудие в судах; где все действуют открыто и прямодушно и где человеку можно жить по-человечески!» (РО: 294). При всей любви к ирландским беднякам, вызывавшей упреки церковных властей в ирландском национализме, несмотря на принадлежность к униженной в Англии католической церкви, его уважение было на стороне англиканского правительства, не требующего полного контроля над мыслями населения, более прогрессивного и открытого, нежели папский Рим того времени. С английским правосудием он недавно столкнулся, и его вера в преимущества английского образа правления и английских судов укрепилась. С годами его преданность английскому либерализму не угасла, в 1865 году он пишет Чижову: «Я благословляю тот день и час (1 января 1845 года), когда я вышел на английский берег. Двадцатилетним опытом я узнал, что нет на земле страны, где более господствует правосудие, истина и христианская любовь в частной и общественной жизни, как в Англии» (РО: 308).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});