Право выбора - Михаил Колесников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я говорю об особенностях комплексной подготовки внедрения новых способов сварки, об оплате труда, стимулирующей освоение новой техники. Мне аплодируют. В перерыве Скурлатова подходит ко мне.
— Не ожидала от вас, — говорит она с обидой в голосе. — Можно ведь было зайти и утрясти все эти организационные мелочи! Зачем же выносить на собрание?
— Разве я говорил неправду или что-нибудь преувеличил?
— Преувеличил не преувеличил, а в обкоме и ЦК теперь будет о нас определенное мнение.
После перерыва слово берет Шибанов. Он долго говорит о том, что критика не должна превращаться в критиканство, и старается доказать, что я сгустил краски, что дела с внедрением новой техники и освоением прогрессивных методов труда обстоят совсем не так плохо, как я, мол, это представил.
Я слушаю его трусливую и самодовольную речь и чувствую, что не выдержу сейчас и снова выйду на трибуну. Но в этом нет необходимости. Один за другим выступают инженеры, бригадиры, рабочие и поддерживают меня. Вопрос стоит теперь шире — о том, что партийная организация и каждый коммунист должны отстаивать передовое, новое, о доверии и внимании к людям, несущим это новое.
Об этом говорит в своем выступлении и товарищ Илларионов.
— Прав бригадир Прохоров. Это очень трудно — поддерживать инициативу каждого. Только в резолюциях просто. А на деле очень трудно. Где равнодушие — там застой. Ведь это не пустые слова: служить народу.
Начинается выдвижение кандидатур в состав парткома.
— Прохорова! Прохорова! — кричат со всех сторон.
Признаться, я в растерянности. Встать и заявить собранию: «Дорогие товарищи, возможно, в скором времени меня вызовут в НИИ». Ну, а если так и не вызовут?.. Глупо… Смотрю на Родиона: ему бы встать да сказать… Но он молчит, процеживает бороду через кулак. Наклоняюсь к нему и шепчу на ухо:
— А как же НИИ?
— А тут уж ты сам решай! — говорит он жестко и отворачивается.
А что, собственно, решать? Если выберут в партком, буду работать до последнего дня… В конце концов, рядового члена парткома можно заменить.
Моя кандидатура проходит единогласно.
И вот мы, члены парткома, заседаем в огромном опустевшем зале клуба. Нужно выбрать секретаря-руководителя.
У меня на этот счет нет сомнений: секретарем должен стать наш бывший секретарь партбюро Сергей Иванович Суздальцев. Дельный работник, чуткий товарищ… Говорю об этом соседям по столу, но они молчат и как-то странно переглядываются.
Заседание открывает сам Суздальцев:
— Дорогие товарищи коммунисты! Мы должны избрать вожака нашей большой партийной организации, секретаря партийного комитета. Дело ответственное, очень ответственное…
Он замолкает и обводит всех взглядом.
— Мы тут предварительно совещались, советовались и с товарищами из обкома, и с инструктором ЦК товарищем Илларионовым.
Значит, не Суздальцева? Кто же в таком случае?.. На таком ответственном посту должен быть человек авторитетный, энергичный…
— Думаю, что выражу общее мнение, — продолжает Суздальцев, — если назову фамилию нашего товарища — Прохорова Владимира Михайловича!..
Все аплодируют.
Кто это Прохоров?.. Так это же я!.. Он назвал мою фамилию! Влети сейчас в зал шаровая молния, она была бы для меня менее неожиданной, чем слова Суздальцева. Я как-то весь внутренне напрягаюсь. Окидываю мысленным взором стройку. Сотни людей. Тысячи больших и малых проблем. По силам ли это мне? Имею ли я право?
Все смотрят на меня. Ждут.
Я должен дать согласие или отказаться, аргументировав свой отказ. Вижу молчаливый вопрос в глазах моих товарищей. Они ждут. Их глаза спокойны и строги. Ведь тут собрались те, кого коммунисты считают самыми достойными…
Я должен решить, выбрать?.. Нет. Я уже выбрал. Мне ведь только казалось, что я каждый раз выбираю между людьми и наукой. Я ведь никогда не отрывал людей от их дела, будь то техника или наука, потому что самое важное и интересное для меня — людские судьбы… Теперь я знаю, к чему готовил себя всю жизнь: вот к этой минуте!..
Я встаю. И чувствую, как во мне поднимается что-то сильное и непреклонное, то, что всегда было присуще целым поколениям коммунистов…
РУДНИК СОЛНЕЧНЫЙ
1
Когда поезд замедлил ход, я спрыгнул с подножки и сразу же очутился в тайге. Все было так же, как и двенадцать лет назад: тихо шумели сосны над головой, перекликались сороки в зеленой глубине. Под ногами толстым слоем лежала рыжая, опавшая еще прошлой осенью хвоя. Где-то вверху, должно быть на высохшей лиственнице, гулко стучал дятел. Стучал короткими очередями, неправдоподобно громко, как по пустой бочке. Я вглядывался в каждую веточку, пытаясь приметить нарушителя лесного спокойствия, но глаза слезились от нестерпимого блеска.
Прямо от насыпи в густой кедровник уходила каменистая тропа. Я знал, что она ведет на перевал. А за хребтом, заросшим соснами и лиственницами, находится рудник Солнечный. Отсюда всего каких-нибудь восемь — десять километров…
Я побрел по тропе. Шел неторопливо, с каждым шагом поднимаясь все выше и выше. Собственно говоря, торопиться было некуда: я уже прибыл на место. Все последние годы я рвался в тайгу, только в тайгу, и вот она — без конца и края!
А в груди поднималось что-то давно забытое, но знакомое до слез: не то радость, не то тихая грусть. Хотелось упасть на землю и лежать, лежать, как в детстве, слушать сонный шепот тайги, потонуть, раствориться в этом безграничном зеленом покое…
Да, я вернулся. Все прожитое, пережитое осталось за хребтами, за лесными пространствами. Пусть оно не вернется никогда!
А в тайге весна. Набухшие почки у берез только-только начинают раскрываться. Зато вовсю цветет багульник. Кажется, что по склонам сопок и по распадкам стелется сиренево-розовый дым. Выметнул тальник желтые метелки, нежные, как цыплячий пух. Сквозь буйную путаницу папоротников и майника нахально продираются широкие, как лопухи, листья кукольника. По-весеннему звонко посвистывает над самым ухом красногрудая смородиновка.
Все здесь свое, все знакомо. Я узнаю каждый кедр, обвешанный бородатыми лишаями, каждую березку с шершавыми наростами, каждое поваленное дерево, покрытое бархатистым мохом. Мне кажется, что вот и эта высокая, в три обхвата лиственница стояла тогда на дороге. Она уже выпустила свои ярко-зеленые щеточки. Вознеслась в слепящую синеву величавая, нарядная, широко раскинула могучие руки. В ней есть что-то от доброй сибирской женщины: та же природная сила, та же манящая ласковая приветливость. Она чем-то напоминает мне мать, и я прислоняюсь щекой к ее прогретой солнцем груди.
Нет, во мне это не угасло… Я всегда любил тайгу, ее чащи, широкие поляны, глухие сумеречные кедрачи и говорливые березовые рощи. Сейчас мне сдается, что все двенадцать лет я жил некой двойной жизнью: был там, среди туманных силуэтов огромных зданий, блуждал в лабиринте улиц и переулков, безучастно следил за стремительным потоком автомашин, ел, спал, что-то делал; но все-таки и там, среди каменных громад, оставался таежным человеком: все свои поступки, дела, любовь, отношение ко мне окружающих продолжал мерить меркой этого таежного человека, несколько угрюмого, настороженного. Ведь я попал тогда прямо из тайги в совсем незнакомый мир, полный грохота и блеска, в какой-то бешеный водоворот, где некогда даже одуматься как следует; а среди вековых кедров и лиственниц привыкаешь думать неторопливо, обстоятельно. Городская жизнь, может быть, сделала мой ум гибче и многому научила. Но когда мне все надоело, опротивело, обуяла тоска по лесным просторам, я ушел… Ушел просто так, не заботясь о том, что скажут многочисленные друзья и знакомые, которыми успел обзавестись в том новом мире. А возможно, никому вовсе и нет дела до моего бегства! Мы иногда придаем слишком большое значение своей личности. Был я, не было меня — там все останется по-прежнему: те же интересы, те же страсти, тот же бешеный бег жизни. Это всегда так кажется: кто-то бесконечно добрый, проницательный все поймет, все оценит. Впрочем, какое мне дело до того, что обо мне подумают теперь? Я свободен ото всего…
И вот я бреду по лесной тропе, и едва уловимый свежий аромат лиственничной хвои пьянит меня. Как будто и не было последних двенадцати лет!..
На перевале остановился, прижал руку к сердцу: с непривычки кололо в боку. Брызнуло солнце. На минуту показалось, что я повис в безбрежном голубом сиянии. Свежий ветер ударил в лицо, сорвал кепку. Ветер, знакомый ветер… Он трепал одежонку, валил с ног, захватывал дыхание. А вдали, будто клубы восходящих дымов, громоздились хребты. Ближние сопки ощетинились елями. В глубоких падях лежали густые тени. Желтели поляны ягелей.
Внизу раскинулся рудник. Отсюда он напоминал огромный амфитеатр, затканный красноватой мглой. На ступенях — уступах карьера виднелись работающие экскаваторы, мачты буровых станков, вереницы вагонов-самосвалов. Там, севернее, высоко поднялось что-то: не то мост, не то диковинная машина — ажурные металлические фермы. Забойные пути, станции, снующие взад-вперед электровозы, путевые краны; вдалеке высокие, как горы, отвалы — груды выброшенной из земли пустой породы, — всего не окинешь взглядом.