Гусман де Альфараче. Часть первая - Матео Алеман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отчего тебя влечет ко злу и пагубе? Почему ты не следуешь примеру человека добродетельного, который постится, исповедуется, причащается, блюдет обеты, творит добро и ведет благую жизнь? Разве он не такой же слабый человек? Но ты, подобно больному, отталкиваешь лекарство и ешь то, что тебе вредно. Итак, говорю тебе: если хочешь спастись, вспомни о себе и забудь обо мне.
Подобные школы с учителями — хранителями совести найдешь в любой стране, в любом городе, в любой деревне, однако более всего их в Севилье. Тамошние жители, отправляясь за море, оставляют совесть у себя дома или отдают на хранение трактирщикам — знать, такая это огромная и тяжелая штука, что может потопить корабль. Вернувшись на родину, иные забирают ее обратно, но как они ее находят, не берусь сказать, — ведь земля велика и такой мелочи нетрудно затеряться. А кто не заберет, тоже не горюет, особливо если остается навсегда в заморских краях.
Вот почему в Севилье такой избыток совести — той самой, за которой никто не явился. Но чем идти мне искать ее хозяев на Градас, севильской бирже, или на площади святого Франциска, лучше уж прямо головой в омут. Пусть эта банда обстряпывает свои дела и делишки, а я, если начну о них, никогда не кончу. Точка, поговорили — и будет. А может, когда-нибудь еще примусь за них.
Жил-был в Италии нищий, родом из деревни близ Генуи, человек весьма хитроумный и изобретательный, по имени Панталоне Кастелето. Он женился во Флоренции, и, когда жена родила мальчика, отец стал думать, как приставить сына к такому доходному делу, чтобы не пришлось тому трудиться или ремеслом заниматься. В тех краях говорят: «Счастье сыну, чей отец в аду!» Но, по-моему, невелико счастье — таким наследством нельзя ни самому попользоваться, ни другого наградить.
Желая обеспечить сыну жизнь сытую и беспечальную, отец пошел на страшное дело. Ему с женой вполне хватало их доходов, осталось бы и наследнику на безбедное житье — ведь когда нищий женится на нищенке и у всех в семье одно ремесло, прибыль оно приносит немалую. Однако отец не хотел полагаться на судьбу.
В голове у него родилась затея невообразимо жестокая. Он задумал изувечить своего сына, как делают многие нищие, стекающиеся в Италию из разных стран. Младенцам выкручивают и ломают суставы и, перекраивая их тела, лепят заново, словно из воска, сотворяя чудовищные уродства, дабы бедняжек больше жалели. Такие дети сызмала приносят доход, а после смерти родителей получают хорошее наследство — свое увечье, с которого и кормятся всю жизнь.
Однако этот нищий решил превзойти всех в пытках, коим подвергал беззащитное, слабое дитя. Не сразу нанес он сыну все увечья, но по мере того как ребенок подрастал, ему стягивали тело повязками, прижигали, делали припарки, пока не изуродовали вконец, как ты сейчас услышишь.
Что до разума, тут отец ничего не повредил, этот дар природы остался неприкосновенным; злосчастный калека был человек смышленый, красноречивый и остроумный. Обезображено было тело, начиная с головы, которую отец скрутил ему чуть ли не затылком наперед, так что лицо лежало на правом плече; верхние и нижние веки были кроваво-красные, брови обожжены, а лоб испещрен рубцами.
Горбатое, скрюченное туловище почти не напоминало человеческое. Ступни иссохших ног, вывихнутых во всех суставах, торчали выше плеч; невредимы остались только руки и язык. Калека передвигался на осле, сидя в ящике, похожем на клетку, и сам управлял поводьями; но чтобы взобраться на осла или слезть на землю, ему требовалась помощь, которую люди охотно оказывали.
Как я уже сказал, он был остроумен и веселил народ шутками. А жалкий его вид, увечья и лохмотья трогали сердца всех жителей Флоренции, которые щедро подавали ему, соболезнуя несчастью и восхищаясь остротами.
Так он прожил семьдесят два года, и тут его поразил тяжкий недуг. Чувствуя, что близок час, который принесет его душе спасение или вечные муки, наш калека, человек разумный, понял, что шуточками или обычным причащением тут не обойдешься. И вот последнюю свою исповедь он решил подкрепить делом. Он призвал знакомого духовника, человека весьма ученого и почитаемого за примерный образ жизни. Покаявшись в грехах, умирающий попросил составить завещание в самых кратких и сжатых выражениях. А именно, после того как нотариус написал положенное вступление, калека продиктовал следующее:
«Препоручаю душу свою ее создателю, а тело прошу предать земле на кладбище здешнего прихода.
Item, завещаю продать моего осла и на вырученные деньги справить похороны, а седло вручить моему господину, Великому герцогу, коему оно принадлежит по праву и коего я назначаю своим душеприказчиком и означенного седла полноправным наследником».
На том он закончил завещание и вскоре испустил дух. Помня, каким шутником был покойник, люди полагали, что он, как и многие балагуры, с шуткой жил, с шуткой и умер. Но когда о завещании услышал Великий герцог, которого тотчас известили, он, зная завещателя за человека разумного, не пренебрег столь необычным наследством. Седло принесли во дворец, и когда в присутствии наследника стали вспарывать швы, то обнаружили множество разных монет, зашитых каждая отдельно; все они были золотые и составляли в кастильских деньгах сумму в три тысячи шестьсот эскудо по четыреста мараведи каждый.
Видимо, калеке посоветовали так поступить, а может, он и сам рассудил, что деньги эти чужие, а потому надлежит их отдать законному хозяину, на чьем попечении находятся все нищие, и тем очистить совесть. Могущественный же и великодушный герцог, как совестливый душеприказчик и благородный рыцарь, повелел эти деньги употребить на ежедневное поминание усопшего и службы за упокой его души.
Ну, что скажешь ты о доходах этого нищего? Далеко тебе до него, не правда ли, хоть ты, быть может, родился под лучшей звездой.
Таковы были две наши привилегии, которыми никто, кроме нас, не пользовался столь свободно; о многих других я уж не упоминаю.
Как приятно мне думать о тех блаженных, невозвратных временах! И объясняется это не причудой и не тем, что я забыл о тогдашних невзгодах, дабы нынешние, кои терплю здесь, на галере, изобразить более тяжкими. Нет, мне на самом деле дороги сии воспоминанья. Стол для тебя всегда накрыт, постель застлана, место для ночлега готово, сума́ полна доверху, все добро при тебе, капитал цел, не боишься ты грабителей и не опасаешься ненастья, безразлично тебе, каков на дворе апрель и каков будет май — вечная печаль земледельцев, — не надо тебе заботиться о нарядах и благопристойности, не надо придумывать любезности и сочинять, небылицы, чтоб поднять себе цену и набить карман. Как держаться, чтобы меня уважали? Когда явиться с визитом, чтобы обо мне не забыли? Чем услужить, чтобы меня отблагодарили? Под каким предлогом заговорить, чтобы меня заметили? Как прийти пораньше, особливо в ненастный день, чтобы выказать усердие? Как завести речь о родословных, чтобы упомянуть о своих предках? Как намекнуть на чужой изъян, чтобы собеседник подумал, что у меня этого изъяна нет? Какой сочинить рассказ, чтобы выставить себя напоказ? Как в разговор ввернуть свой приговор? Где найти таких приятелей, чтобы быть среди них первым, а когда уйду, чтобы обо мне не сплетничали так, как я о других?
Уж эти мне друзья-приятели с их сплетнями! Многое можно было бы о них сказать. Да разве втолкуешь им, как постыдно для идальго уподобляться наглому портняжке, который и священнику сутану укоротит, и почтенной матроне сошьет не платье, а балахон! Эти сплетники рядят по одной мерке и святого и грешника.
Но довольно; живы будем, и о них не забудем. Какой ровной линейкой, каким точным ватерпасом и надежным компасом надо проверять свой курс бедному искателю чужих милостей, плывущему по житейскому морю в погоне за фортуной! Увы! Ежели и будет она благосклонна, то придет слишком поздно, ежели враждебна — вмиг сокрушит. И как ни тщись угодить, скажут, что ты и глуп и туп. Коль тебя невзлюбят, каждый твой шаг осудят: говоришь много — болтун; говоришь мало — дурак; коснешься предметов высоких и сложных — нахал, который судит о том, чего не понимает; промолчишь — недотепа; покоряешься — подлец; возмущаешься — наглец; настаиваешь — грубиян, безумец; уступаешь — трус; восхищаешься — подлиза; соглашаешься — лицемер; смеешься — вертопрах; грустишь — меланхолик; угождаешь — холуй; суров — злодей; справедлив — зверь; снисходителен — тряпка.
У нищих же ото всех этих напастей охранная грамота; они сами себе хозяева, свободны от налогов и пошлин и не знают соперников. Живут себе потихоньку, не опасаясь доносов, не меряя свои поступки на чужой аршин и не встревая в собачью грызню.
Жил бы я так и жил, но всесокрушающее время и коловратная фортуна не оставили меня в покое, согнали с насиженного места. Румяные мои щеки и проворные ноги стали уликами в том, что здоровье у меня отличное и вовсе я не страдаю от язв и недугов, как возглашал в своих причитаниях.