Философия искусства - Ипполит Тэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этим неудобствам отвечают, впрочем, и не меньшие преимущества. Хотя религиозные понятия греков лишены серьезности и величия, хотя их политическому строю недостает устойчивости и прочности, зато они свободны от тех нравственных порч, к каким величие религии или государства неизбежно ведет человеческую природу. Повсюду цивилизация нарушала естественное равновесие способностей и наклонностей, подавляла одни из них и преувеличивала другие, жертвовала будущей жизни настоящей, божеству — человеком, государству — личностью; она создала индийского факира, египетского или китайского чиновника, римского законника и сыщика, средневекового монаха, подданного, подначального и (опекаемого отовсюду) гражданина новых времен. Под ее давлением человек то совсем стирался, то уж воспарял вдруг к облакам. Он превратился в колесо громадной машины, в которой смотрел на себя, как на пылинку перед бесконечным. В Греции же он подчинял себе свои учреждения, вместо того чтобы самому им подчиняться. Он сделал из них средство, а не цель. Он воспользовался ими, чтобы гармонически развить всего себя; он мог быть в одно и то же время поэтом, философом, критиком, сановником, жрецом, судьей, гражданином, атлетом, упражнять свои члены, свой ум и свой вкус, соединять в себе двадцать разнородных дарований так, чтобы ни одно из них не мешало притом другому, быть воином, не будучи автоматом, быть плясуном и певцом, не превращаясь в театрального фигуранта, быть мыслителем и писателем, не став книгоедом и кабинетным затворником, решать общественные дела, не поручая своей власти представителям, поклоняться своим богам, не замыкаясь в догматические формулы, не сгибаясь под тиранией никакой сверхчеловеческой силы, не уходя весь в созерцание существа неопределенного и всеобщего. Составив себе осязательный и точный очерк человека и жизни, греки как будто бы забыли все остальное и решили про себя так: ’’Вот действительный человек — подвижное и чувствующее тело, одаренное мыслью и волей, и вот действительная жизнь — шестьдесят или семьдесят лет от первого крика новорожденного и до безмолвия могилы. Постараемся сделать это тело возможно более бодрым, крепким, здоровым, красивым, развернуть эту мысль и волю в кругу всяких мужественных дел, украсить эту жизнь всеми прелестями, какие только могут создать и вкусить утонченные чувства, быстрый ум, душа живая и гордая”. Далее они ничего не видят, а если что и есть за этой чертой, оно представляется им чем-то вроде страны киммерийцев, о которой говорит Гомер, бледной страны мертвых без солнца, одетой мрачными туманами, где, подобно летучим мышам, рыщут с пронзительными криками стаи жалких привидений, наполняющих и согревающих свои жилы алой кровью, которую высасывают они на могилах из своих жертв. Общий строй ума замкнул желания и силы греков в том определенном кругу, который вполне озарен ярким солнцем, и вот на этом-то поприще, так же освещенном и так же ограниченном, как их ристалище для бега, надобно любоваться их деятельностью.
IVКрасота земли и неба. — Природная веселость племени. — Потребность живого и осязательного счастья. — Следы этого характера в истории греков. — Аристофан. — Идея о блаженстве богов. — Религия — чисто празднество. — Противоположные цели государств греческого и римского. — Походы, демократия и общественные удовольствия в Афинах. — Государство делается поставщиком театральных зрелищ. — Нет полной серьезности в науке и философии. — Гонка напропалую за общими взглядами. — Диалектические тонкости.
Для этого нам придется в последний раз еще взглянуть на страну и собрать общее от нее впечатление. Это чудная страна, как-то радостно настраивающая душу и склоняющая человека смотреть на жизнь как на чистое празднество. От прежнего остался теперь здесь только скелет; подобно нашему Провансу, и, пожалуй, еще больше Греция была обобрана, ободрана, чуть ли не выскоблена дочиста; плодоносная земля осыпалась, растительность сильно поредела; терпкий, голый камень, на котором там и сям скудно пестреют жиденькие кусты, захватывает все пространство и обнимает горизонт на три четверти. Можно, однако, представить себе, чем некогда был край, следуя по нетронутым еще берегам Средиземного моря, от Тулона до Иерских островов, от Неаполя до Сорренто и Амальфи; только необходимо вообразить небо еще синее, еще более прозрачный воздух, еще более отчетливые и гармонические формы гор. Кажется, зимы здесь никогда нет. Пробковый дуб, масличные, померанцевые, лимонные деревья и кипарисы представляют по дебрям и скатам горных теснин вечную картину лета; они спускаются вплоть до морских берегов; местами в феврале апельсины, срываясь с ветвей, падают прямо в волны. Туманов никогда нет, да почти никогда не бывает и дождя; воздух приятно тепловат, солнце вполне ясно и отрадно. Человек не вынужден здесь, как в наших северных климатах, обороняться от всяких непогод с помощью бездны сложных изобретений, употреблять газ, печи, одежду в двойном, тройном и четверном даже числе, содержать тротуары, метельщиков и проч., чтобы только сделать обитаемым тот омут холодной грязи, в каком без полиции и разного рода сноровок ему пришлось бы зачастую барахтаться и тонуть. Греку нет надобности выдумывать зал для спектакля или оперные декорации; ему стоит лишь взглянуть вокруг себя: природа доставляет ему все это в более прекрасном виде, нежели он мог бы это устроить искусственно. На Мерах я видел раз в январе, как восходило солнце из-за одного острова: свет постепенно рос, наполняя собою воздух; вдруг на вершине одной скалы вспыхнул огонь, необъятное хрустальное небо простиралось сводом над неизмеримой морской равниной, над бесчисленным множеством мелких струй, над могучей синевой однообразной воды, в которой ручей золота выделялся длинным потоком; ввечеру отдаленные горы принимали оттенки мальвы, сирени, чайной розы. Летом солнечное освещение разливает в воздухе и по морю такой лучезарный блеск, что переполненные чувства и воображение как будто оказываются занесены куда-то в самое торжество славы; каждая волна горит как жар; воды отливают тонами драгоценных камней: бирюзы, аметиста, сапфира, ляпис-лазури, которые строятся и движутся под всеобъемлющей чистотой и белизной неба. Вот при таком-то разливе света надобно вообразить себе берега Греции, разбросанные там и сям, как большие мраморные кувшины или чаши.
Что же мудреного, если на дне греческого характера мы найдем ту веселость и восторженную бойкость, ту потребность живого и осязательного счастья, какие встречаем еще и теперь у жителей Прованса, у неаполитанцев, у обитателей юга вообще[85]. Человек всегда продолжает движение, данное ему природой сначала, потому что способности и стремления, какие она в нем упрочила, те ведь именно и есть, которым она ежедневно удовлетворяет. Несколько аристофановых стихов лучше обрисуют вам эту чувственность, столь откровенную, легкую и притом блестящую. Речь идет об афинских поселянах, празднующих возврат мира после войны. ’’Какая радость, ах какая радость, снять шлем и позабыть наконец эти сыры и луковицы (которыми только и питался в походе). Если мне что по душе, так уж конечно не сражения; мне любо выпить с другом и товарищем, глядеть, как трещит на очаге припасенный с лета сухой хворост, поджаривать на угольях овечий горох, печь желуди да приголубить молоденькую Фратту, пока не вернулась из купальни жена. Когда посев окончен и Бог орошает его как следует, всего приятнее перемолвить с соседом, хотя бы, например, так: скажи-ка ты мне, Комархид, за что нам теперь приниматься? Да не прочь и я кутнуть, пока Зевс поливает нивы. Ну-ка, жена, дай высушить три мерки бобов, подмешай к ним пшенички да отбери получше смокв; нынче неспособно ведь ни подрезывать виноградные лозы, ни разбивать глыбы на поле: больно уж влажна земля. Принеси-ка от меня дрозда да пару зябликов. Помнится, оставалось там еще немного молозива да четыре куска зайчатины. Мальчик, принеси нам из них три, а четвертый подай отцу-батюшке, спроси у Эсхинада мирты с ягодой, да пусть кто-нибудь крикнет с дороги Харимеда, чтобы и он пришел с нами выпить, пока Бог помогает нам и растит нашу жатву. О досточтимая, царственная богиня мира, владычица сердец и браковладычица, прими ты нашу жертву... Пошли на наш рынок изобилие всякого добра, сочных головок чеснока, ранних огурчиков, гранат и яблок; пусть валом валят туда виотийцы, нагруженные гусями, утками, голубями, полевыми жаворонками; пусть корзинами свозятся угри из Копаидского озера и пусть, обступив их тесной толпой для покупок, схватимся мы тут наперебой с Морихом, Телеем и другими лакомками... Беги скорее на пир, Дикеополь... жрец Диониса зовет тебя; торопись, тебя поджидают; все готово — столы, ложа, подушки, венки, курения и всякие лакомства. Пришли уже гетеры, а с ними явились печения, пирожки, пригожие плясуньи, всевозможные наслаждения”. Я прерву на этом выписку; далее изложение становится чересчур уж живо; древняя чувственность и чувственность южная отличаются очень смелыми телодвижениями и меткими до крайности словами.