Философия искусства - Ипполит Тэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В наше еще время, как ни глубоко их падение[74], ’’они не уступят в уме ни одному на свете народу, и нет, можно сказать, такого умственного труда, на который они не были бы способны. Они понимают скоро и хорошо; с поразительной легкостью научаются всему, чему только захотят учиться. Молодые купцы быстро овладевают уменьем говорить на пяти-шести разных языках”. Рабочие в несколько месяцев изловчаются изучить любое, трудное даже ремесло. Целое селение, со старейшиной во главе, готово с любопытством расспрашивать и выслушивать заезжих путешественников. ’’Особенно замечательно неутомимое прилежание учеников”, маленьких и взрослых; даже слуги, исполняя свою обязанность, находят еще время приготовиться к экзамену на звание адвоката или врача. ”В Афинах вы встретите учащихся всякого рода, кроме лишь таких, которые не учатся”, а ленятся. В этом отношении нет племени, так богато одаренного природой, и кажется, все обстоятельства соединились для того, чтобы развить их ум и изощрить способности.
IIСледы этого характера в их истории. — Улисс. — Грек эпохи римского господства. — Наклонность к чистой науке и отвлеченному доказательству. — Открытия в науках. — Обобщения в философии. — Спорщики и софисты. — Аттический вкус.
Проследим эту черту в их истории. Обратимся ли к практической их жизни или к их теориям, везде увидим тонкий, ловкий, находчивый ум. Не странно ли, что даже на заре цивилизации, когда человек обыкновенно еще буен, наивен и задорно груб, один из двух греческих героев, тонкая особа, Улисс, человек осторожный, предусмотрительный, хитрый, неистощимый на увертки, надувательства, ловкий мореход, никогда не забывающий своих выгод. Воротясь к себе переодетым, он советует жене выманить у своих волокит побольше ожерельев и запястий и убивает их только тогда, когда они обогатили его дом. Когда отдается ему Киркея или когда Калипсо предлагает с ним уйти, он и тут из предосторожности заставляет их наперед поклясться. На обычный вопрос о его имени у него всегда готова какая-нибудь новая, хорошо придуманная история или родословная. Сама Паллада, которой, не зная ее, Улисс рассказывает свои сказки, невольно восхищаясь им, хвалит его так: "О хитрец, обманщик, пройдоха, неистощимый на плутни, кто превзойдет тебя в ловкости, кроме разве какого-нибудь бога!” И сыновья стоят батюшки: под конец так же, как и при начале цивилизации, ум преобладает у них над всем; он всегда первенствовал в их характере, а теперь он его переживает. Когда Греция была покорена, грек явился дилетантом, софистом, ритором, письмоводцем, критиком, наемным философом; потом, в эпоху римского господства, он уже просто гречишко (Graeculus), нахлебник, шут, сводник, вечный весельчак, проворный, сговорчивый, готовый на все услуги, на любое ремесло, подделывающийся ко всем характерам, вывертывающийся из всякой беды, бесконечно ловкий, первый родоначальник скапинов, маскариллей и всех хитрых скоморохов, которые, получив в наследие только один ум, пользуются им, чтобы жить на счет ближнего. Воротимся к лучшей эпохе древних греков и рассмотрим то великое их создание, которое приобрело им всего более прав на сочувствие и восхищение целого света: мы говорим об их науке, которая явилась ведь в силу того же инстинкта и тех же самых потребностей. У купца-финикиянина есть арифметические правила для его расчетов; у египтянина, землемера и наемщика, есть геометрические приемы для кладки громад из его песчаника, для обмежевки его поля, ежегодно поднимаемого нильскими разливами. Эта техника, эта рутина переходят от них к греку; но они не удовлетворяют его; ему мало промышленного и торгового приложения; он пытлив и умозрителен от природы; он хочет знать, отчего и почему все это так, хочет знать причину вещей, вникнуть в их основание[75]; он ищет отвлеченного доказательства и следит тонкую сеть идей, ведущих от одного положения к другому. Более чем за 600 лет до Рождества Христова Фалес бился уже над доказательством равенства углов в равнобедренном треугольнике. Древние передают, что Пифагор пришел в такой восторг, найдя решение своей теоремы о квадрате гипотенузы, что обещал богам гекатомбу (большое жертвоприношение из ста волов). Грека интересует сама по себе истина; увидев, что сицилийские математики применяют свои открытия к постройке машин, Платон укорял их, что они унижают этим науку; по его мнению, ей следует ограничиваться созерцанием одних идеальных линий. Действительно, греки всегда двигали науку вперед, не заботясь о практической ее пригодности. Так, например, их исследования о свойствах конических сечений нашли себе приложение только семнадцатью веками позже, когда Кеплер стал отыскивать законы движения планет. В этом великом деле греков, которое легло в основу всех наших наук, их анализ строг до такой степени, что и доныне еще в Англии геометрия Евклида служит руководством для учащихся. Разлагать идеи на составные их части, подмечать взаимную их связь, образовывать из них такую цепь, чтобы в ней были налицо все звенья и чтобы вся она примыкала к какой-нибудь бесспорной аксиоме или к группе общедоступных наблюдений, находить удовольствие в выковке, связывании, размножении и проверке этих звеньев, не имея притом другой цели, кроме одного желания видеть их все более и более многочисленными и надежными, — вот особый дар греческого ума. Эти люди только для того и мыслят, чтобы мыслить, и вот почему они создали науку. Мы и теперь не воздвигаем ни одной новой науки без того, чтобы не опереться на заложенный ими фундамент; часто мы обязаны им первым ярусом, иногда и целым крылом научного здания[76]; в математике тянется сплошной ряд изобретателей, от Пифагора до Архимеда, в астрономии — от Фалеса и Пифагора до Гиппарха и Птолемея, в естественных науках — от Гиппократа до Аристотеля и александрийских анатомистов, в истории — от Геродота до Фукидида и Полибия, в логике, политике, морали, эстетике — от Платона, Ксенофонта, Аристотеля до стоиков и неоплатоников. Люди, так сильно увлекшиеся идеями, не могли не полюбить прекраснейших из них, идей обобщения, объединения. В течение одиннадцати веков, от Фалеса до Юстиниана, их философия никогда не останавливалась в росте; всегда новая какая-нибудь система расцветала на почве старых или рядом с ними; даже когда умозрение было замкнуто в церковный догматизм, и тогда оно пробивало себе дорогу, прорастая сквозь расщелины. В громадном этом складе мы и теперь еще находим плодотворнейшие из наших гипотез[77]; греки так много мыслили, голова у них была сложена так отлично, что предположения их часто попадали на истину.
В этом отношении совершенный ими труд уступал разве только их рвению. В глазах этого народа два только занятия отличали человека от скота и грека от варвара: интерес к общественным делам и изучение философии. Прочтите Платоновых ’’Феага” и ’’Протагора”, и вы увидите тот неослабный энтузиазм, с каким даже очень еще молодые люди стремятся к идеям сквозь тернии и шипы диалектики. Особенно поразительна склонность их к самой диалектике; они не скучают дальними ее обходами, они любят охоту не меньше добычи, самое путешествие — столько же, как и его цель. Грек еще более резонер, чем метафизик или ученый; ему нравятся тончайшие отличия, неуловимейший анализ; он готов изо всего выткать паутину[78]. Тут ловкость его превосходит все; найдет ли эта слишком сложная и мелкая сеть какое-нибудь теоретическое и практическое применение, до этого ему нет дела; он любуется уже тем, как тонкие ее нити переплетаются между собой в едва заметные симметрические клеточки. Здесь национальный недостаток всецело обличает национальное дарование. Греция — мать спорщиков, риторов и софистов. Нигде в другом крае вы не увидите группы значительных и популярных людей вместе, которые, подобно Горгиям, Протагорам и Полосам[79], учили бы со славой и успехом выдавать дурное за хорошее и так правдоподобно отстаивать нелепейшую вещь, как бы ни казалась она невероятной[80]. Греческие риторы ухитрились славить моровую язву, лихорадку, клопов, Полифема и Терсита; один греческий же философ уверял, что мудрец был бы счастлив, даже жарясь в медном быке Фалариса. Нашлись школы, например школа Карнеада, защищавшие прямо противоположные тезисы; другие, подобно школе Энези-дема, старались доказать, что всякое положение так же истинно, как и обратное ему. В завещанном нам древностью наследии есть, между прочим, богатейший склад выводов и парадоксов; для утонченности эллинов было бы слишком мало простора, не вдавайся она точно так же в заблуждение, как и в истину.
Такова тонкость ума, которая из области отвлеченных рассуждений, будучи перенесена в литературу, образовала в ней так называемый ’’аттический” вкус, т. е. острое чутье оттенков, легкую грацию, неуловимую иронию, простоту слога, красоту речи, изящество доводов. Рассказывают, что Апеллес, придя к Протогену и не застав его, не сказал своего имени, а взял кисть и провел ею на приготовленной филёнке тонкую извилистую линию. Воро-тясь домой, Протоген увидел эту черту и воскликнул, что она, наверно, принадлежит Апеллесу; затем обвел рисунок еще более тонкой чертой и велел показать ее незнакомцу, если он зайдет в другой раз. Является снова Апеллес и, пристыженный тем, что хозяин перещеголял его, рассекает два первые контура новой чертой изумительной тонкости. Взглянув на нее, Протоген сказал: ”Я побежден и бегу обнять своего учителя”. Этот легендарный рассказ дает приблизительно самое верное понятие о греческом уме. Вот та тончайшая черта, какою он обводит контуры всех возможных предметов; вот то искусство, та точность и врожденная легкость, с какими он кружит в сплетении идей, чтобы сперва отчетливо различить, а потом ловко воссоединить их.