Василий Шуйский - Владислав Бахревский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затворил чулан на замок и, огромный, тихий, как ночь, прошел мимо стражи и караулов, привел Переляя в деревушку соседнюю.
Зашли в крайний двор.
— Лошадь запряги в санки, в самые легкие, — сказал Неустрой хозяину избы, махонькому мужичку с понятливыми глазами.
В избе было чисто, тихо.
— Вот здесь и отоспишься.
Неустрой взял с противня черный сухарь, погрыз.
В избу вернулся хозяин, стал у порога.
Неустрой обнял Переляя:
— С Богом! Не поминай лихом!
— Да куда ж ты?
— Домой. Довольно с меня возле кубышки на цепи сидеть. Она вся в крови, казацкая кубышка.
— Как домой? — испугался Переляй.
Вспомнил о золоте за пазухой.
— Ты-то ведь сам-то… без него.
— Не заслужил. Ни чужой крови, ни своей не проливал. Ничего мне не надо. По-человечески жить хочу. По-прежнему.
— В холопах?
— Так Бог судил. И за то слава Ему. Мог бы собакой родиться.
Перекрестился и вышел. Заскрипел снег под санками. У Переляя кружилась голова, сон так и смаривал.
— На печку бы, — сказал он хозяину.
— Эй! — подал наконец голос крестьянин.
С печки по-воробьиному слетела стайка детишек мал мала меньше. Переляй ступил ногою на деревянную лесенку и бухнулся в теплое, в темное, в доброе, в детство свое позабытое. Плавал во сне, как по морю, но через поды, ветры, через сон беспробудный пахло ему хрусткими, крепкими черными сухарями.
27Вся дворня сбежалась глядеть на колесника Неустроя. Явился, как о землю вдарился. Не было — и вот он! Одет хорошо, санки как пух. Кленовые, что ли? На лошади не пахать, не возить — на племя.
Поклонился Неустрой людям родненьким до земли.
— Братцы вы мои! — и заплакал.
Стоя на коленях в снегу, ждал господского верховного слова. И тут уж дворня плакала. Что будет? Что будет? Вышла Платонида, велела в покои идти.
Предстал Неустрой пред очи Марьи Петровны.
— Переляя видел? — спросила княжна, взглядывая на Лушу.
Обмер Неустрой. Ждал кнута, дыбы, ора бабьего.
— Нынче видел. Ухо ему задели пикой, мочку. Я подлечил.
— Так вот нынче и видел?! — изумилась Марья Петровна. — Да где же?
— В Коломенском…
— Господи! — ахнула Платонида. — В Коломенском-то супостат!
Неустрой вздохнул, опустился на колени.
— Дозволь, княжна, мне жить по-прежнему, в холопстве. Лошадь и санки не украл. Я у Болотникова кухонными делами ведал.
— У самого?! — изумилась Марья Петровна. — А каков он из себя?
— Высокий. Строгий. Вроде Переляя нашего. Я, госпожа моя, ни в чьей крови не виновен. Мое дело было — накормить, напоить, а как зима пришла, так еще печи натопить.
— А этот-то… сам-то… больно злой?
— За простых людей заступается. Дома-то он человек тихий. На вечернюю звезду любит глядеть.
— Ишь ты! — неодобрительно, но без злобы откликнулась Платонида. — А как тебя в Москву пустили?
— Нынче всем, кто уходит от Болотникова, свободный проход и воля. Царь милует.
— Как царь, так и мы! — сказала с гордостью, с радостью Марья Петровна и не удержалась: — Вот он каков, государь Василий Иванович. Никому от него зла нет.
— Великомилостив! Велико! — Неустрой вдарил лбом в пол и, проливая слезы, взмолился: — По-старому жить дозволь, госпожа великая! Смилуйся! Колесник я. Мне бы колеса гнуть.
— Ну так и гни себе! — согласилась Марья Петровна. — Милую! Царь милует, чего же нам-то не миловать? Милую.
«Какая жизнь разумная пошла! — душою обрадовался Неустрой. — Видно, впрямь царь Василий — добрый человек и мудрец».
28Москва взбадривалась день ото дня.
Пришел хорошо вооруженный, большой числом полк смолян. Через сутки ржевский полк.
Дождавшись помощи, воевода Скопин-Шуйский со смолянами и ржевцами пошел на Коломенское. Он выступил 1 декабря, да так опасливо, что трех километров не одолел. 2 декабря поутру у деревни Котлы царские войска сошлись с отрядами Болотникова.
Русские с русскими! Те за царя, и эти за царя. Те за истинного, и эти за истинного. Но за двадцатилетним воеводой Скопиным-Шуйским, за спинами всех его воинов была Москва, патриаршее благословение, государство, а за бунтарями Болотникова — одни только тени. Тень доброго царя, тень не ведомой никому воли… Бог берег заблудших, но победы им не дал. Прибрал не больше тысячи, в плен же было взято больше двадцати тысяч.
— Все тюрьмы полны! — радостно сообщил царю его брат Дмитрий. — Остальных хоть на волю отпускай.
— К Ивашке Болотникову? — Василий Иванович поднял почти безволосые дужки бровей.
— А куда же их? Не в прорубь же?
Промолчал государь. Вздохнул и промолчал. И принялся усердно расспрашивать, куда Ивашка подевался, почему не изловили, много ли осталось смутьянов.
И узнал неприятное. Болотников с многочисленным еще войском укрылся в Коломенском. Приступом ледяной табор взять невозможно, пушки ни изгороди, ни осажденным большого вреда не приносят. В селе Заборье, в таком же ледяном таборе, казаки сидят, целый полк.
— Когда же конец этому? — спросил государь.
— Если хлеба у них много, то до весны усидят.
Закусил тонюсенькие губы Василий Иванович, забегал глазками.
…Загулял Неустрой. В казаках ни единой хмельной чаши не пригубил: чересчур забота была у него большая — собирать и хранить казну Дмитрия Иоанновича. А тут никому не должен, живи не тужи.
Захмелел Неустрой. Захмелев, разбахвалился:
— У меня в казне денег и шуб было больше, чем у Шуйского в кремлевских кладовых… Что за воеводы у царя? Саней с телегами разбросать не могут. А вот я ту ледяную заставу в два счета сожгу и развею!
От людской до покоев княжны сказка о похвальбе Неустроя долетела тотчас, быстрее сороки.
Марья Петровна в тот день была в радости. Государь, празднуя победу и избавление Москвы от осады, прислал ей пряничков на вишневом меду. Пряничек к пряничку! Все позлащенные, все в виде хищников: крылатые змеи, коршуны, львы, вепри. Луша больше про казачью казну толковала, но Марья Петровна, насторожа ушки, переспросила об ином:
— Не сказывал Неустрой, как он ледяные крепости в пепел пережигает?
— Не сказывал.
— Привести его ко мне под руки в батюшкины, в княжьи покои.
Властная сделалась Марья Петровна. Голоса княгини уж и не слыхать в доме, молодой голосок звенит.
Неустрой все еще был во хмелю. Увидев перед собою розовощекую княжну, расслюнявился, разулыбался.
— Великая княжна, госпожа наша! Ради твоего повеления хоть чего сжечь не жалко!
— Вот и поезжай к государю. Открой тайну чернокнижников проклятых!
Неустрой все еще улыбался, а его уже мчали в Кремль. На самый Верх подняли.
На Верху-то Неустрой опамятовался, но заупрямиться духу не хватило. К тому же голова на сорок косточек вот-вот расколется. Как все рассказал, так и опохмелиться поднесли. Опохмелив, наградили, как воеводу. Золотым на шапку. Кафтан дали, шубу из росомахи. Напоили опять допьяна.
Утром трезвон по Москве. Сожгли ледяную крепость! Между санями-то — солома. Еще как пылало! До неба дымы стояли.
Бежал Болотников со всеми своими тысячами гулящих людей, со всеми, кто желал воли и правды для себя и для Руси, до самого Серпухова бежал.
Неустрой как пробудился, как увидал свой золотой, да шубу, да кафтан, как вспомнил содеянное — княжне в ноги упал.
— Погубила ты мою душу, госпожа великая! Я по-человечески жить хотел, а как же теперь-то?
— Теперь как спаситель царства будешь жить, вольным дворянином.
Заплакал Неустрой, Марья Петровна тоже прослезилась от умиления.
— Не догадайся я тебя к царю послать, так бы и жил в холопах.
У царя хорошо дела пошли. Сгорело Коломенское, тотчас сдались казаки в селе Заборье. И не просто сдались — перешли на царскую службу. Казакам на радостях — еды, казакам — питья, а вот с пленными крестьянами обошлись плохо.
На Москве-реке пробили множество прорубей и пускали под лед тысячами, всех, кому не хватило места в тюрьмах.
Тихо плакали жалостливые москвичи. Заплачешь громко, как бы тоже не взяли под белые руки!
Неустрой перехватил Лушу на паперти, как с обедни шла.
— Пойдем-ка со мной, показать тебе потеху хочу.
Повел через Красную площадь, мимо храма Василия Блаженного, к реке.
— Какая тут нынче потеха? — струсила Луша.
— Не бойся, — сказал он ей, крепко беря за руку. — Не обижу.
Вышли на лед. Неустрой снял шапку с золотым — зависть всей холопской Москвы, — перекрестился на святые церкви.
— Скажи своей хозяйке, Луша, погубила она хорошего человека. Утопленники-лапотники — все братья мои, перед ними мне ответ держать на том свете. — Улыбнулся. — Ты, Луша, служить служи, да не заслуживайся, однако.
Натянул шапку по самые уши и шагнул в прорубь.