Василий Шуйский - Владислав Бахревский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иов замер. Голову держал высоко, как слепец.
— Господи! И впрямь первый и во всех грехах всех людей виноват.
Легкая улыбка озарила будто изморосью тронутое, измученное постами лицо.
— Что творим, Господи! Кому поклоняемся, коли уж четвертый патриарх при трех согнанных?
Гермоген перепугался перемене настроения в Иове, сел рядом, сказал просто:
— Государя ныне мало кто слушает. У меня голос крепкий, но и меня не слышат. Если бы слышали, разве пришли бы войной под сам стольный град? Изнемогло государство ото лжи! Старая ложь родит молодую. Один дурной злак высеял тьмы и тьмы чертополоха. Все поле русское, чистое заросло и пропадает.
В келью гурьбой вошло московское духовенство, подступило к Иову с мольбою.
— Господи! Делайте, как нужно вам, — лепетал старец. — Доброго льзя ли не благословить?
Грамоту писали сообща. И было сказано в той грамоте: «Во времена царства его (Бориса Федоровича Годунова. — В. Б.) огнедыхательный дьявол, лукавый змей, поядатель душ человеческих воздвиг на нас чернеца Гришку Отрепьева… православные христиане, не зная о нем подлинно, приняли этого вора на Российское государство, царицу Марью и царевича Федора злою смертью уморили… Потом этот враг расстрига, приехавши в Москву с люторами, жидами, ляхами и римлянами и с прочими оскверненными языками и назвавши себя царем, владел мало не год и каких злых дьявольских бед не сделал и какого насилия не учинил — и писать неудобно… А что вы целовали крест царю Борису и потом царевичу Федору и крестное целование преступили, в тех в всех прежних и нынешних клятвах я, Гермоген, и я, смиренный Иов, по данной нам благодати вас прощаем и разрешаем; а вы нас Бога ради также простите в нашем заклинании к вам и если кому какую-нибудь грубость показали».
20 февраля 1607 года в Успенском соборе Кремля был совершен молебен, где два патриарха стояли перед Богом за Русь.
Марья Петровна, бывшая в храме, дрожала от волнения и шептала на ушко своей матери:
— Как на Страшном Суде!
И то была правда: народ запрудил кремлевские площади, пал на колени.
Некий старец, растопыря руки, возопил:
— Все грешили! Бейтесь все мордой в землю, ибо все мы есть свиньи!
Сам и вдарился — раз, другой, пока кровь не пошла.
Лютовали юродивые, грубили людям, и на их грубость никто не смел ни ответить, ни роптать.
В соборе, однако, дело шло чинно и речисто. Радетели Шуйского, торговые люди, подали Иову грамоту, в которой слова были все парчовые, узорчатые.
— «О пастырь святый! Прости нас, словесных овец бывшего стада твоего! Мы, окаянные, отбежали от тебя, предивного пастуха, и заблудились в дебре греховной и сами себя дали в снедь злолютому зверю!.. Восхити нас, благоданный решитель! От нерешимых уз по данной тебе благодати!»
И сказал Иов русскому народу всю правду о нем.
— Я давал вам страшную на себя клятву, что самозванец — самозванец и есть. А вам лишь бы старое житье на новое поменялось. На веселое! Мне от вас веры не было, зато каждому совратителю с истинного пути душа ваша была нараспашку. И сделалось, чему нет примера ни в Священной, ни в светской истории.
— Ты с Шуйским клялся, что Дмитрий-царевич ножичком закололся, а ныне в грамоте своей объявил, что царевича изменники убили!
Голос этот был покрыт ропотом, и старец Иов не услышал сказанного.
Народ же, ропща на неуемных крикунов, пошел к алтарю, падал патриарху в ноги с плачем, со стонами, с воплями.
Патриарх, сверкая слезами на огромных, не видящих мира глазах, благословлял всех рукой-тростиночкой и просил прощения у искателей святого очистительного слова.
Было это так хорошо, что всем было хорошо. Но Иов, собрав силы и посуровев, звонким детским голосом стал вдруг выговаривать москвичам:
— Вы сами знаете, убит ли Самозванец. Знаете, что не осталось на земле и скаредного тела его. А злодеи-то, вымазывая Россию черной смолой, криком кричат, что он жив, что он и есть истинный Дмитрий!
— Не верим! Не верим злыдням! — закричали люди.
Иов подождал, пока иссякнет шум, и молвил тихо, ясно:
— Велики грехи наши пред Богом в сии времена последние.
— В последние! — простонала, как эхо, одна боярышня.
— Ох, велики грехи, коли всякая сволочь мерзостная, всякая тать разбойная, беглые холопы могут столь ужасно возмущать отечество! Да простит Бог царя русского. Да простит Бог каждого русского человека! Да пошлет Русскому царству тишину. Тишины молим, боле ничего. Одной тишины.
И плакали все в храме, и плакали все на площадях, не слыша слов патриарших, но видя слезы других. И такое умиление исходило из Успенского превеликого русского храма, что все стали как младенцы.
…В те светлые для Москвы дни в доме Буйносовых поднялся переполох и случились многие слезы. Отпуская от себя Иова, государь Василий Иванович пал на грудь старца и молвил:
— Возьми меня с собою, святый великий отец наш! Изнемог я от мира, в монастырь хочу. Последним служкой возьми! Под начало суровых старцев. За себя терпеть тяжко, а за всю-то Россию каково?
Марья Петровна, услыхав о таких словах Василия Ивановича, надерзила матушке, пожалевшей дочку:
— Ваш Шуйский не для того столько врал и самого царя убил, чтоб в монастыре в грехах каяться! Не повторяйте чужих глупостей вслух, драгоценная матушка. Глупость, как дурная трава, растет где попадя, и на крыше храма, бывает, растет!
Совсем осердясь, позвала управляющего двором, приказала, топая ножкою:
— Кто будет говорить о государе небылицы, того пороть без пощады.
— По скольку ударов? — спросил управляющий.
— Да по сорок! А кто и во второй раз говорить будет, так по все сто!
Крепка была на свету Марья Петровна. А как ночь пришла, изнемогла во тьме, завалилась в постель — и в слезы. До зари проплакала.
32Уезжал Иов в дальнюю свою Старицу в легкий морозец, по розовому утреннему снегу. Весеннее синее небо пронзило усталое сердце. Сорвалось у Иова с языка:
— Знать, последняя моя весна.
— Отчего же?! — всполошился Енох.
— Чую, прощается душа с земной благодатью! — И ахнул: — Енох, старче! Да ведь я вижу! Я все вижу, как молодой.
Каретка, увозившая патриарха, была с окошками, и старец все оборачивался, все глядел на Москву, отходившую в сторону и в даль.
— Больше мне не быть здесь, — сказал Иов, и в его голосе не нашлось горечи и сожаления. — Все я здесь познал, высшее и низшее. И не знать бы ничего, да Бог не велит.
Енох, чтоб беседой развеять опасные думы, покряхтя, спросил:
— А крепок ли государь Василий на своем столе? Вроде бы умен, учен…
— На царстве одно свойство дорого: есть ли у царя счастье. Коли есть — ни ума не надо, ни могущества. Борис Федорович разумом был могуч, а уж милосердия его хватило бы на всех царей мира. Не дал Бог счастья. Не наградил. А каков занимался свет над отчизною нашей от свечи Федора Борисовича! Как вспомню — плачу… Никудышный я молитвенник, не умилостивил Господа Бога. Но Он знает больше нашего. И коли слезы мои по убиенному отроку грех, то грех сладчайший.
Молчал, глядел на поля и снова ахнул:
— Гаснут, гаснут очи мои.
Енох кинулся доставать святое масло, глаза помазать, но Иов остановил его:
— Сиди. Молчи. Бог дал мне на Москву поглядеть. Москва скрылась, и глаз уж мне больше не надобно. — И крепко, сердито стукнул кулачком о стену кареты. — Я о царе Иване, о разуме его высоком слова высокие на Соборе говорил. Но ведь царь Иван поле сеял, а мы на том поле снопы вяжем. Все черные. С червями вместо зерен… Боже мой! Боже мой! Одною неправдой живет Русь! Страдалище наше!
…Отзвонили колокола, но след за патриархом Иовом еще не запорошило. Царь Василий места себе не находил во вдруг наступившей тишине.
Прощение Иова свято. Но ведь не Иов пришел в Москву, а был зван… Не оттого ли и вести худые? Воевода лжецаревича Петра — Господи, сколько их, самозванцев, на Руси! — князь Андрей Телятевский побил под Веневом князя Хилкова, а потом князя Воротынского, занял Тулу и Дедилов.
И хоть плакало сердце и душа металась, но царский ум запер и сердце и душу в темный чулан на замок.
— Господи! Не суди царя за дела его царские! — помолился Василий и позвал, как научали советники, немца Фидлера.
Фидлер вызвался своею волей идти в Калугу и отравой извести проклятого Ивашку Болотникова.
Фидлер был черняв, глазаст. В лице никакого лукавства.
Ему поднесли икону. Приложился, слова клятвы говорил твердо, с глухой страстью:
— Во имя Пресвятой и Преславной Троицы, клянусь погубить ядом Ивана Болотникова… Да отрешит меня навеки от небесного блаженства Иисус Христос, да покинут меня все ангелы и овладеет телом и душою дьявол, коли обману моего государя. — Снял с пальца перстень с ядом, показал иконе. — Этою отравой погублю Болотникова, уповая на Божию помощь и на святое Евангелие.