Время смерти - Добрица Чосич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А впереди и вокруг — из мрака хлевов и конюшен, возле тупых царапин света, сквозь голые кроны слив и яблонь — видит она огонь очагов в открытые двери и слышит рыдания и непрекращающийся плач. Когда она, держась за жердь, перелезала через забор, ее заставил замереть вопль мужчины: «Ой, горе, сынок!» Голос донесся из сада Ачима. Под ногой хрустнула лесина, ждала: погиб Адам? Стало тяжко: и почему она не ответила на его письмо! Пусть оно глупое и любовное. Ей было жалко огорчать его, а обрадовать тем, чего он желал, не могла. Надо было б ему ответить. Адам был первой ее девичьей тревогой, первой пестрой и печальной бессонницей, первым побежденным желанием. Она напряженно вслушивалась и не узнавала голоса мужчины, оплакивавшего сына или внука. Соскочила с забора, кинулась мимо садов и сеновалов, отбиваясь от неугомонных собак, где палкой, где ласковыми словами.
Остановилась перед зданием школы — своим домом; в окне горел свет, виднелась фигура отца; и сегодня на партах, где сидели ребята, зажигает он свечи в память о погибших учениках. Не любила она этот отцовский ритуал. Точно так же ей неприятно и невыносимо его поведение с тех пор, как началась война; в первый день за трапезой, простоволосый, какой-то перепуганный и непонятно отчего торжественный, он возвестил: «Чтоб в моем доме не слышались ни песни, ни смех. И не свистеть на дворе, пока Сербия воюет». И от самого момента объявления мобилизации он каждое утро, без нужды и слишком рано, будил ее с сестрами, хлопал дверьми, кричал: «Вы чего не встаете, постыдились бы! Сгниете от сна, а ваши братья в окопах всю ночь глаз не сомкнули», и сам себя презирал и упрекал жену за то, что они «одних баб наплодили», а теперь должны стыдиться сербов, пославших на фронт сыновей. Этими разговорами о том, что они не мужчины и не могут «исполнить свой долг перед родиной», он сокращал обед, мешал ужинать, не позволял присесть, выдумывая для них дела. А стоило ему услыхать чуть громче произнесенное слово, орал: «У меня в доме надо шепотом говорить до конца войны! Слышите, балаболки!»
Наталия с вызовом стучала палкой по стволу акации, но отец не отходил от доски, словно окаменев, глядел на колеблющиеся огоньки на скамьях. Вспомнив, как он их, этих своих учеников, сурово хлестал прутом, заставлял часами стоять голыми коленями на кукурузных зернах, а сейчас столь нелепо оплакивает, она сильнее застучала палкой. Однако даже ее раздраженное покашливание не могло вывести его из оцепенения, и взгляд его не оторвался от горящих свечей.
Это смутило ее, и она на цыпочках миновала школу, неслышно отворила калитку, однако колокольчик дал знать о ее приходе. В освещенном прямоугольнике кухни появилась мать: что-то она скажет? Медленно ступала Наталия по выложенной плиткой дорожке между кустами самшита, касаясь листьев кончиками пальцев, как обычно, наслаждаясь их мягким невнятным шорохом. У матери в руках листок бумаги. Письмо Богдана! Девушка пошла быстрее, отбросив в кусты палку. Мать молча протянула телеграмму. Под лампой Наталия несколько раз прочитала ее и, в растерянности положив на кухонный стол, села на кровать. Что сказать отцу: зачем она едет в Крагуевац? Она поедет, даже если не придется возвращаться в Прерово. Опустив голову и зажав между коленями руки, сидела, раздираемая неясными противоречивыми мыслями.
— Отец велел тебе ехать в Крагуевац, — озабоченно произнесла мать, стоявшая у печки.
— Папа? — пробормотала девушка. Он, учитель, велит своей дочери отправляться на прощальное любовное свидание с парнем, которого он не знает, о котором она ему не сказала ни слова.
— Когда он это сказал, я больше тебя испугалась. А он разбушевался: «Как же не проводить солдата на фронт!» Поезд, говорит, приходит в Паняк в восемь утра, пусть, говорит, на рассвете идет. Велел для тебя индюшку поджарить и пирог испечь.
— Что ты говоришь, мама? — Вскочив, Наталия бросилась обнимать мать, а та вдруг заплакала.
— Ната, воду для тебя согрели, — вышла из комнаты младшая сестра.
— Какую воду? — Наталия выпустила мать из объятий.
— Вымойся. На дорогу, — грустно улыбнулась высокая девочка с косами.
Смущенная и поникшая, Наталия вошла в комнату, где она спала вместе с сестрами, и в свете огня, пылавшего в печи, увидела большое корыто и чугунок с водой, над которым поднимался пар. Мать звала ее ужинать, а она обессиленно опустилась на кровать.
— Не могу я. Закрой дверь. Скажу, когда буду готова, — едва выдавливала слова. Как к свадьбе готовят. Неужели это случится в самом деле? Неужели это должно случиться? У нее пересохли губы. Пропал голос, чтобы прогнать сестру, которая держит пучок бессмертника, нету сил взять его в руки. Сестра молча наклонилась над корытом, растирает в ладонях высушенные цветы. Протяжный женский вопль донесся из села. Сестра подошла ближе, что-то шептала. И взахлеб зарыдала на ее волнующейся, набирающей силу девичьей груди. Одна во тьме, свою обнаженную белую плоть и дрожь погружала Наталия в горячую воду, окутанная ароматным паром. «Пиши мне, Наталия, что будет, когда наступит свобода. В первый день свободы что будет. Напиши мне это обязательно.
Я буду смотреть на тебя, сначала буду просто смотреть, пока не заболят глаза. Пока смогу. Пока не ослепну».
…Когда она впервые его увидела перед зданием факультета, он стоял на лестнице, прислонившись к стене, кого-то ждал; она засмеялась этим его огромным усам на детском лице. Он услыхал смех и, будто в одиночестве стоял перед зеркалом, ладонью разгладил свои усищи, распушил, привел в порядок; она взяла за руку подругу и вновь расхохоталась, проходя мимо, а он строго, не выражая, впрочем, своего неудовольствия, как бы накрыл ее взглядом своих темных глазищ. Долго еще потом, встретив его, она смеялась, рассказывала подружкам, как он «ужасно смешно», свирепо выглядит, да и просто вспомнив о нем, вдруг начинала громко смеяться. Она знала, как его зовут, а про себя и когда никто не мог слышать, звала его не Усачом, а Усищем, глаза его называла глазищами, волосы — волосищами, голову — головищей. И лишь потом, после все более частых встреч на лекциях и на студенческих вечеринках, когда она заметила, что он ничуть не испытывает неудобств от того, что, наверное, беднее всех студентов, что хуже одет, что ночлег у него — чердак какой-то харчевни, что, случается, он не ест целыми днями, — лишь после этого в ней проснулся интерес к юноше, настолько исполненному чувства собственного достоинства, что даже нищета делала его гордым. Его преувеличенная серьезность и нарочитое подчеркивание значения каждого сказанного им слова мешали ей увидеть его живой ум, и ей стало его чуть-чуть жаль. Потом долгое время он был ей неприятен из-за строгости к людям, из-за той легкости, с какой говорил об их недостатках и высказывал в лицо неприятное. Однако она все чаще и все дольше думала о нем. И все-таки, как ни старалась, ей не удавалось на основе внешних черт его характера создать цельный и определенный образ студента, который был уже известным революционером и с которым Димитрие Туцович, когда был свободен, гулял по Белграду. Пусть она удивлялась ему, считая его человеком, который многое может и на многое отваживается, он был далек ей и чужд, хотя бы потому, что она ни разу не слышала его смеха или шепота.
Так продолжалось до маевки в Топчидерском парке, до того момента, когда она услыхала взволновавший ее мужской смех. Она покинула свою компанию и пошла на этот смех, к ручейку. И уже собиралась вернуться, когда среди группы рабочих, расположившихся у ручья, заметила Богдана — он сидел на истлевшем пне и мыл ноги, до колен завернув штанины. Ее увидел и окликнул парень с тамбурой в руках. Теперь возвращаться было неловко. Богдан беседовал с рабочими, не обращая на нее никакого внимания. Она села неподалеку, спросив, не помешает ли. «Известно, кто нам на этом свете мешает», — ответил он, не оборачиваясь и продолжая ругать подмастерьев, которые являются социалистами до тех пор, пока не откроют собственное дело и не заведут своего подмастерья. Он болтал ногами в студеном прозрачном ручье, и она испугалась, что он простудится. «Обуйся, простынешь», — сказала она ему в затылок, коснувшись лбом его черной кудрявой шевелюры, а он мгновенно, словно обожженный, оглянулся и оттолкнул ее взглядом. Или она сама отшатнулась, увидев его широко раскрытые глаза. Она дрожала всем телом, у нее не было сил убежать. Она смотрела на воду, опаленную солнцем, стремительно убегавшую вдаль между зелеными кустами. А когда Богдан опять засмеялся чему-то, она вдруг увидела, что деревья в лесу покрыты листвою. Она встала и пошла, только когда он взял ее за руку, свободно, будто не в первый раз, будто это для него обычное дело; и не предполагая или оставаясь равнодушным к тому, что ее рука, может, впервые оказалась в ладони мужчины, он повел ее куда-то, где все светло зеленело под голос кукушки и еще каких-то птиц. А когда стемнело, она узнала, что он умеет говорить и шепотом. Волнующе и убеждающе.