Миг власти московского князя - Алла Панова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда посад остался позади и окруженная конной стражей вереница пленников вошла на территорию детинца, миновав высокие крепкие ворота, Кузька, оторвав хмурый злобный взгляд от снежного наста, разбитого сотнями копыт, кажется, впервые за весь долгий путь смог оценить, сколь малая горстка осталась от его большой ватаги. Сплюнув под ноги, он обернулся, неожиданно почувствовав чей‑то взгляд: с вежи, покрытой четырехскатной тесовой крышей, за ним, о чем‑то переговариваясь, наблюдали два стражника, один из которых, ухмыляясь, поднял лук и сделал вид, что целится в Кузьму. Он отвернулся, чтобы не видеть, как смеются над ним — над тем, чье одно только имя уже долгое время наводило ужас в тех местах, где появлялась его ватага, от которой теперь не осталось и трети.
Наконец, пройдя мимо церкви и нескольких богатых усадеб, огороженных высокими заборами, из‑за которых виднелись многочисленные дворовые постройки, люди, подгоняемые дружинниками, очутились У крепких строений. Кузька догадался, что это и есть их временное пристанище, и уже предвкушал, как устроится где‑нибудь в уголке, а верные ему людишки будут, как и прежде, суетиться вокруг него, стараясь угодить и невзначай не прогневить. Но вышло не так, как он рассчитывал. Кузьку, безуспешно пытавшегося разглядеть, что происходит в нескольких десятках саженей от него, за лошадиными крупами, один из тех дружинников, которые были приставлены к нему, больно ткнул ножнами в спину.
— Ишь, шею вытянул! — буркнул молодой белобрысый дружинник, решивший, что пленник старается дать какой‑то знак своим людям, сгрудившимся у сруба, сложенного из толстенных бревен. С удовлетворением заметив, что Кузька вжал голову в плечи и, что‑то ворча, уставился себе под ноги, он менее сердито бросил: — Ишь, ирод, разговорился.
Белобрысый собрался было еще разок ткнуть в ненавистного противника, но передумал — хоть и враг был перед ним, но враг безоружный, а истинному воину не след против такого поднимать меч, пусть и в ножнах.
Тем временем ватажники, от которых Кузьку отделили еще в лесу и с которыми он за всю дорогу не мог не только словом перемолвиться, но и взглядом обменяться, скрылись за стеной сруба. Когда последний из них исчез из виду, Кузьку, кажется потерявшего всякий интерес к происходящему, подвели к лежащему на снегу сколоченному из толстых досок щиту. Два стражника подняли тяжелый щит, и под ним обнаружилась зияющая черная яма, которая, как с ужасом понял Кузька, предназначалась именно для него.
— Вот и твое логово. Место, достойное для такого зверя, как ты, — проговорил усталым голосом сотник и, чуть отъехав в сторону, с безразличием наблюдал за тем, как Кузьку, на мгновение застывшего на краю ямы, показавшейся ему бездонной пропастью, опустили вниз.
Щит водрузили на место, и в яме, откуда было невозможно выбраться без посторонней помощи, воцарилась кромешная мгла.
Оказавшись на дне глубокой ямы, Кузька сделал шаг в ту сторону, где успел заметить кучу соломы. Услышав под ногой тихий хруст, он опустился на корточки, пошарил перед собой рукой и, поняв, что не ошибся, тут же в изнеможении повалился на солому. Она была колючей и холодной, и ему показалось, что он лежит на ледяных иголках, захотелось тут же вскочить, но силы враз оставили его. Ноги, отвыкшие от пеших прогулок, невыносимо гудели, все тело болело, но еще больше болела душа, о существовании которой он, кажется, уже успел забыть. В предчувствии неминуемой расплаты за содеянное им зло она ныла, как ноет, постоянно напоминая о себе, гнилой зуб. Кузькины глаза понемногу привыкли к темноте, но как раз в это время почти померк тонкий лучик, безуспешно пытавшийся прорезать черное холодное пространство. Сколоченный из досок щит, отделявший узника от свободы, от солнечного света, не мог, однако, оградить его от мороза, усилившегося к ночи.
Холод охватил распластанное на соломе уставшее тело. Чей‑то старый кожух с почти вытертым мехом, в спешке напяленный Кузькой, не только не смог оправдать надежды главаря на то, что в этом заношенном вонючем одеянии его не опознают люди князя, примут за простого ватажника, но и совсем не согревал. Двигаясь через снежную круговерть по лесной тропе, а потом и по наезженной дороге, Кузьма временами, отвлекшись от своего нынешнего положения пленного и от мыслей о своем неясном будущем, с тоской вспоминал об огромной медвежьей шкуре, брошенной им в кособокой избушке, притулившейся на окраине леса. Теперь эта шкура, которая чем‑то напоминала ему княжеское корзно, пришлась бы как нельзя кстати. Холод становился все сильнее, и Кузьма понял, если он не хочет окоченеть к утру, надо что‑то делать. Пришлось вспомнить навыки, полученные им за время скитаний и подзабытые у жарких костров, которые любили запалить ватажники. Он с обидой и злостью подумал о своих товарищах, которым сейчас наверняка было гораздо лучше и теплее в тесном порубе, чем ему, оставленному в одиночестве на волю случая.
После бессонной ночи, проведенной в безуспешных попытках хоть как‑то согреться, он обрадовался, услышав наверху снаружи разговор и увидев, как тяжелые доски начали сдвигаться. Однако Кузька зря ждал, что его вот–вот вытащат на свет Божий. В узкую щель ему опустили сулейку с водой и ломоть хлеба, а потом в его прибежище снова воцарился мрак, и снова лишь только тонкая нить света связывала его с миром.
Зарывшись в колючую солому, Кузька поднес к пересохшим губам сулейку, жадно глотнул, но тут же задохнулся — ледяная вода обожгла горло. Немного отдышавшись, он оторвал от ломтя небольшой кусочек и, отправив его в рот, стал медленно жевать, думая продлить удовольствие от еды. Однако вкуса хлеба он, к своему удивлению, не чувствовал. Откусив еще пару кусков и спрятав недоеденный хлеб за пазуху, Кузька стал ждать, когда же за ним придут. Но время проходило, а за ним никто не шел, и это начинало злить узника.
Надежды на скорый суд таяли вместе с растворяющимся во мраке тонким лучиком, становившимся все слабее, постепенно угасало желание открыться и рассказать князю о припрятанных богатствах, чтобы тем самым купить себе жизнь.
«Открою я князю схорон, а он накопленное мною возьмет, а меня все одно жизни лишит, — рассуждал Кузьма, отламывая от ломтя крохотные кусочки и отправляя в рот. — Если по порядку, так там, в лесочке, хватит, чтобы виру[54] за всех отдать. Только вот кто ж всех от рук наших сгинувших счесть сможет? Я и сам не сочту. Да и зачем это делать? — Он отпил немного воды, уже не казавшейся такой холодной, и, почесав загривок, зло усмехнулся щербатым ртом: — Да и почему мне одному платить, ежели не один я людишек калечил да жизни лишал. Пусть и другие поплатятся!»
Лучик совсем погас, а Кузьку для допроса так никто и не позвал. Он, правда, слышал, что некоторые узники в сырых холодных ямах проводили недели и месяцы, а многие, так и не дождавшись разбирательства, находили здесь свою смерть. Но ведь это другие, а он не такой, как все, и его — в этом он был уверен — подобная участь не ждет. Ведь от смерти, которая в его яме кажется очень близкой, ему есть чем откупиться. Эта мысль успокоила, и он зашевелил губами, зашептал песню, которую часто напевал у костра богатырь Фока:
…Мне заутра к князю грозному во допрос идти.Станет грозный князь меня спрашивать:«Ты скажи, скажи, детинушка,Уж как, с кем ты воровал, с кем разбой держал?Еще много ли с тобой сотоварищей?»А отвечу я тебе, грозный князь,Расскажу всю правду, всюю истину,Что товарищей у меня было четверо:Еще первый сотоварищ мой — ночка темная,А второй товарищ — мой булатный нож,А как третий‑то — да мой добрый конь,А четвертый — лук тугой да изгибчатый.Что ж ответит мне сей грозный князь?«Исполать тебе, — скажет, — детинушка,Я за то тебя, молодец, пожалуюСреди поля хоромами высокими,Что с двумя столбами с перекладиной…»
Песня, звучавшая на воле залихватски, с молодеческой удалью, в порубе вышла унылой и зловещей. Другая мысль упрямо пролезла в голову, лишив уверенности в том, что шаг, который он собрался сделать, правилен. Да, жизнь себе он сохранит, а может, и свободу обретет, но вот только останется ни с чем. Снова гол как сокол, снова станет голытьбой, ничего не имеющей. Правда, сил еще достаточно, однако годы свое берут, а слабому да одинокому от таких же злобных и ненасытных, каким был он, ждать добра не приходится. Это он понимал хорошо.
От своих соперников Кузька давно научился избавляться и редко это делал своими руками, для этого у него всегда находились помощники, которых он за верную службу мог уважить при дележе добычи. Но если купить преданность будет не на что? Чем больше он думал об этом, тем меньше ему хотелось отдавать припрятанное на черный день. Верить в то, что «черный день» уже пришел, Кузька не хотел, не верил и в обещание князя посадить его на кол.