Перейти грань - Роберт Стоун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снасти под напором ветра гудели так, что ему казалось — это весь окружающий мир ополчился против него. Когда они на минуту смолкли, Брауну показалось, что это насекомые, готовые в любую секунду возобновить свое оглушающее пение. И он ответил им своим криком. Когда они загудели вновь, их звук вначале напомнил ему хорошую трепку, школьный хаос или крик человечества в колыбели. Но через некоторое время он услышал в этом гуле небытия пронзительный визг саранчи, во сто крат усиленный бездной.
— Иисус, то моя любовь была в рунах моих, — произнес он и захохотал в отчаянии.
Ему представились длинноногие крабы Фиддлера Грина, натиравшие канифолью свои смычки, чтобы потешиться над ним. Бросало в жар. Прошибал пот. Одолевало ощущение бессилия, собственной ничтожности и несостоятельности. Но сильнее всего было чувство одиночества.
Был и еще один звук, который доводил его до безумия. Он шел откуда-то снизу и был гораздо хуже неистовства ветра, он был по-настоящему отвратительным. Браун не мог вспомнить, когда он услышал его впервые. Наверное, сразу после того как кончилась штилевая полоса, когда налетели юго-восточные пассаты. В его омерзительности было что-то человеческое, какая-то визгливая жалоба и глухой протест. Такие звуки доносятся из сточных канав где-нибудь на задворках Нью-Йорка. Так визжит в соприкосновении с чем-то пластмасса. Прислушиваясь, он до боли сжимал зубы.
Временами это взвизгивание было похоже на вульгарную речь мелких пакостников на улице. Нелюбимая работа и жесткая эксплуатация. Обман и хитрость. «Проклятая пластмасса», — подумал он в ярости. Так горит грешник в аду. Или мстит за себя пластмасса.
Так оно и было. И, конечно, ему следовало знать. Он ведь заметил микроскопические трещинки на дверцах шкафчика, они с трудом закрывались. Он до изнеможения напрягал мозг в поисках разгадки, чувствуя себя оловянным солдатиком в кораблике из бумаги. Он вел кусок разваливающейся пластмассы через антарктический шторм.
— Ты, ублюдок! — закричал он, пытаясь перекрыть рев ветра. — Что ты сделал со мной? Ты, проклятая грязная свинья!
Трудно было заставить себя спуститься в каюту, где визг был громче всего. «Тебя следовало назвать не „Ноной“, а сукой, — сказал он лодке. — Грязной сукой. Тебе нет названия». Но она была даже не сукой. А всего лишь кучей пластмассы.
Он стал искать в ящиках штурманского стола проектную документацию. Первое, что попалось под руку, был черновик брошюры, написанный им собственноручно. Он встал и, ухватившись за поручень над головой, стал читать свою собственную прозу.
«Сороковка „Алтан“! Изделие искусных мастеров! Зарекомендовавшая себя лидером среди яхт новейшей конструкции! Все качества гоночного судна, созданного по высокой технологии. Доступна и целесообразна!»
Это были его собственные слова. Это он искренне одобрил эту яхту. Более того, в своем воображении он сделал ее идеальной. Это было произведение искусства торговли, поставлявшей идеальные лодки для идеального океана в идеальном мире. Именно то, что надо, для похода к идеальному острову, который должен существовать потому, что может быть придуман. Браун стал своим первым и лучшим покупателем.
Фиберглас издавал визг при каждом порыве ветра, и становилось ясно, что яхта при таком шторме долго не протянет. Он выскочил на палубу и, яростно сражаясь с ветром и дождем, сбросил грот и передний парус, подняв вместо них штормовой кливер. В таком виде яхта сразу стала похожа на раскаивающуюся грешницу.
Вновь спустившись вниз, он ломом отодрал доски пола каюты, чтобы добраться до степса мачты, и увидел самое худшее, что только можно было представить себе: по корпусу судна разбегалась дьявольская паутина трещин. Браун понял, что с каждым натяжением бакштагов, он просаживал вниз степс мачты, который, упираясь в корпус, вот-вот должен был пробить его.
Цепляясь за поручни над головой, он принялся разбивать тем же ломом полки и шкафчики, оборудованные на переборках. Это были творения его собственных рук, плохо сработанные, из дешевого материала и заменившие шедевры чокнутого пацифиста Долвина. Лучшей участи они не заслуживали. Разбив шкафчики, пристроенные к главной переборке, он увидел, что и на ней расползлись трещины. Не удивительно, что растяжки все время болтались, ведь вант-путенсы крепились здесь. Все дополнительные крепления держались на честном слове.
Вновь и вновь Браун опускал лом, сокрушая сияющие блеском украшения каюты своей никчемной яхты. «Что делать с ребенком, если у него такой ужасный смех?» — припомнились ему слова женщины из Коннектикута. Ему даже показалось, что ее голос звучит здесь, в каюте. В голове все смешалось.
Res sacrum perdita.[8] Он не мог вспомнить, откуда пришла эта фраза. Продал нашу похлебку, растопил полюса, отравил дождь, выжег кислотой горизонт. Презрел наше право первородства. Все забыл, разрушил и высмеял наши святыни. «Что делать с ужасным смехом нашего ребенка?»
Он опустил штормовой кливер. Оказавшись без парусов, яхта стала испытывать сильную килевую качку. Лежа на полу каюты и упираясь ногами в переборку, Браун пытался подложить под степс мачты сорванные с пола доски. Обломки шкафчиков и полок он втискивал в щель между переборкой и корпусом. Каждые несколько минут его рвало над ведром.
Разрушавшаяся пластмасса продолжала издавать свои жуткие звуки, этакий ужасный предсмертный хохот. «В этом есть своя справедливость», — думал Браун. Он никогда по-настоящему не хотел вникать в строительство яхты.
Стяжки, которые он обнаружил за внутренней обшивкой, оказались не стальными, они были сделаны из обычной проволоки с гальваническим покрытием. Увидев, как они растянулись под нагрузкой, он даже рассмеялся, потому что это было больше похоже на шутку. Или на мультфильм, в котором летательный аппарат какого-то лохматого существа сам по себе разваливался в воздухе до тех пор, пока бедняга, смешной в своем ужасе и смущении, не оказывался сам по себе, над бездной. «Не миновать мне участи того лохматого существа», — пронеслось в его мозгу.
Обливаясь липким потом, он приколотил планки на место и почувствовал, что шум в каюте стал меньше. При убранных парусах давление на корпус ослабело, и лодка пока была избавлена от уготованной ей судьбы. Он выбрался на палубу и почувствовал стыд перед лицом бури.
Когда ветер изменился на юго-западный, он выставил плавучий якорь и взял курс на северо-восток. Якорь замедлял движение, но Оуэн все равно был вынужден находиться за штурвалом, чтобы выдерживать курс.
Через несколько часов ветер ослабел. Он опять поднял штормовой кливер и спустился вниз отдохнуть. Но сон не шел. К горлу подступала тошнота, возникали легкие галлюцинации. Он обнаружил, что его до абсурдного заботит внешняя сторона дела. Наверное, каждому было видно, с каким головотяпством устанавливалась грот-мачта. Каждый видел его самого как на ладони, и наверняка многим было очевидно, что ему не достает и знаний, и опыта. Все это было сплошным лицемерием, и он сам стоял у истоков всего этого. От него пошла эта гниль, разложившая лодку и все предприятия. Ему всегда будет что скрывать.
Сон все же пришел наконец, но был зыбкий и наполненный жаждой. Во сне он пытался с помощью спокойной логики преодолеть насмешливое недоверие пьяного отца. Приходилось быть терпеливым, потому что ум у отца был острый, как бритва, и фантазии его не знали границ.
Но оружием Брауна была рассудительность. Всегда существовала надежда чем-то удивить отца и вызвать в нем искру согласия. Приходилось идти на ухищрения, чтобы вытянуть из него доброе слово.
В полусне Браун ощутил то особое беспокойство, с которым всегда ждал насмешку отца. «Если я не буду осторожен, — подумал он, вдавливаясь в койку, — он осмеет и меня тоже».
Брауну показалось, что он слышит клокотание в горле, которое обычно предшествовало каждому взрыву хохота старика. Его сердце сжалось, в страхе оказаться осмеянным. Затем послышался и сам голос, театральный и сухой в своей бессердечности.
— Ты нравишься всем, когда прикидываешься кем-то другим, сын.
«На сей раз не так уж плохо сказано», — подумал Браун.
47
Ее разбудили чайки. Стидманз-Айленд. За окнами теплой спальни небо было по-зимнему голубым. Они лежали голые под огромным покрывалом такого же цвета.
Она повернулась и, прижавшись лицом к плечу Стрикланда, положила руку ему на грудь и провела по его животу, вспоминая вечер, когда он пришел к ней. Позднее, ночью, когда они занимались любовью, он, не произнося ни звука, подтолкнул ее вниз по своему телу. Все это было совершенно незнакомо ей. Он подался к ней, и она сделала то, что он хотел, и услышала:
— Молодец, крошка.
Ей казалось, что это не она, а совершенно другая женщина. Запахи и ощущения были незнакомыми. Его голос был не похож ни на один из тех, что ей приходилось слышать.