Оглянись на будущее - Иван Абрамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
49
Старенький, может, еще дореволюционный диван на литых львиных ногах, с изрезанными ножом рейками сиденья, со спинкой из новеньких, разноцветно окрашенных брусочков. Стоит посреди крохотного скверика чуть не у самых ворот. Зачем, когда здесь поставлен? Зоя, когда продавала пончики, много раз думала: зачем здесь этот диван? Не видела, чтоб хоть кто-либо хоть на минутку присаживался на него. Даже любители пончиков съедали все на ходу, не замечая этого удобства. И вот — довелось. Самой. Сиди, жди, считай прохожих, а вибрирующий визг воздуходувки все уши продолбил, все внутренности перетряс. Странное место. Пять шагов влево — не так бьет от воздуходувки. Десяток шагов вправо, почти вовсе не ощущается. А там, у дальнего газона, где, бывало, стояла с лотком, почти как ветерок, — чуточку шумит, немножечко бубнит, но совсем не трогает нервы. Может, не случайно диван поставлен именно на этом месте. Если хочешь посидеть, отведай заводской сладости, послушай музыку воздуходувки. Ну а сидеть тут постороннему нет надобности, тут сидеть лишь тем, кого не впускают на завод вместе со всеми. Или — как она вот — кто ждет чего-то важного. А она бьет и бьет и по ушам, и по нервам, ей никакого дела, что живой человек не из железа. Она работает. Она гонит воздух и в отбойные молотки, и в пневмозубила, и в мартены, и бог знает куда еще. Без нее нельзя. Ну а если бы хоть чуточку потише? Не медленнее — тише. Ну, не столько звона и этакой трясучки? Люди есть — вот так же. Коль я работаю, все об этом знайте. И не просто знайте, чувствуйте, да так чувствуйте, чтоб вам ни днем, ни ночью покоя не было. А как же иначе? Иначе не оценят. И гремит, дребезжит, громогласничает. В грудь стучит, речи произносит, нотации читает. Не стерпит, если кто-то не так громко стучит, не поймет, что работа бывает разная. Бывает вовсе даже бесшумная. Ну а если сказать такому прилежному, что от его работы не только польза, но и вред, смертно обидится, в драку полезет. Конечно, есть такие работы, никак нельзя без шума и грюка, но почему от этого должны страдать другие?
Зоя не так остро поставила вопрос. Точнее сказать: она сначала нашла ответ, а потом уж задалась вопросом. Она встала и отошла к дальнему газону. Лучше стоя ждать, чем сидя терпеть. И тут-то вот и пришел отчетливый вопрос: «А если нельзя отойти? Если не имеешь права отходить?»
«Но и там долго не вытерпишь, — посмотрела на монументальный диван дореволюционной конструкции. — Забор поставить? А те, кто по другую сторону забора? Они что — не живые? Но не останавливать же воздуходувку. Получается тот самый круг, из которого нет выхода? И что же — по этому кругу, все по кругу, по кругу, пока хватит терпения, пока не оглохнешь или не сбежишь? Нелепо. Должен быть какой-то выход, если хорошенько поискать. Если нельзя без приемщика, то не обязательно нужен именно Мошкара. Если понадобился плакат, не обязательно с Никанором. Если кто-то научился работать без лишнего стука и шума, спасибо человеку надо сказать, поддержать его, а не искать виноватого. Не нравится, что без грохота? Так вот — садись на тот диван и вникай. Сиди, пока уши не опухнут, пока самого не начнет трясучка колотить. Жестоко? А это не жестоко?..»
— Зойка! — помахал Ивлев рукой, не успев выскочить из проходной. Веселый. Подбежал, сжал локоть, произнес шепотом: — А если мы к Ивану нагрянем? А? Ему там… сама понимаешь. А?
— Чтоб люди потом сказали… Как они там у тебя недавно говорили? — заглянула Зоя в глаза Ивлева. — Туда? — указала в сторону парткома.
— Рано, — развел руками Виктор. — Дела раскрываются довольно неприглядные, торопиться с ними нельзя.
— А Иван пусть сидит дома без пропуска?
— Посидит, не барин.
— Иди сюда, — потянула Зоя Ивлева за руку в сторону чугунного дивана. — Иди, иди!
— Э, нет! — уперся Ивлев. — Ты еще маленькая, вот такая была, когда я знал этот фокус. Да и не намерены мы уклоняться.
— Это к чему? — спросила Зоя, пораженная тем, что диван тот и у нее, и у Виктора, как оказалось, породил одинаковые мысли.
— В прежние времена вон в том домике сидел уполномоченный по найму, — охотно пояснил Ивлев. — Кто не внушал доверия, ну, если не нравился нанимателю, он посылал туда, говорил: жди!.. Сидит, сидит, да и рванет куда глаза глядят.
— Это анекдот?
— А ты у Гордей Калиныча спроси, — посоветовал Ивлев.
— И все же, что сказал Колосков?
— То и сказал. Уклоняться не намерены.
— Что Ивану скажешь?
— Это самое.
— Смутно. А она вон гремит, трясется там… — указала Зоя в сторону проходной.
— А она гремит, — согласился Ивлев, как бы признавая свою вину.
Навстречу, из-за трансформаторной будки, видно давно тут кого-то поджидая, вышла Мария Семеновна. Встала посреди дороги, указала пальцем на Ивлева, выкрикнула, как от нестерпимой боли:
— Ироды! Вы что ж это вытворяете?
— Что случилось, Мария Семеновна? — спросил Ивлев, отстраняя Зою к себе за спину. — Что это вы на меня ополчились?
— Да как же это, почему ж так-то? — спросила Ефимиха, уступая дорогу. — Дите народилось, а отца хотите в каталагу. Сынок. Внучек народился. Арестантов сынок. Сами, значит, живы-хороши, сами под ручку гуляете… Да что ж так-то, чужие мы здесь разве? Стою, стою… Ни души знакомой, как на другой завод, как в другой мир пришла. Нелюди вы! За грош ломаный продали человека! — запричитала в голос и, закрыв лицо руками, шатаясь, как слепая, пошла наискосок через улицу. — Будьте вы прокляты, трижды прокляты. Отныне и вовеки…
— Тетя Маша! — кинулась Зоя вслед. Догнала, взяла под руку. — Да тетя Маша! Разобраться же надо. Нельзя же так: прокляты, прокляты! За что?
— Отца в каталагу хотите, — повиснув на Зоиной руке, обморочно повторяла Мария Семеновна. — А у него сынок… арестантский. А я тут стою, стою и ни живой души. Век тут отгачила, жизнь тут положила, а теперь хуже чужой. Идут, отворачиваются… Нелюди. А это кто с тобой, вроде не знаю.
— Технолог наш. Новый. Ивлев. Он хороший, он разберется…
— Может, зря на него так-то? — с надеждой посмотрела Ефимиха Зое в глаза. — Говоришь: разберется?
— Да, конечно, зря. Вот увидите… — И умолкла Зоя, не выдержав пристального, полного надежды и недоверия взгляда.
«Может, не надо разбираться? — с чувством страха и жалости, не решаясь ни оставить Марию Семеновну, ни идти с нею дальше, приостановилась Зоя. — Может, пусть… кто-нибудь другой разбирается? Ведь он виноват, виноват. И я буду добиваться, чтоб утвердили его вину, чтоб… ребенок, невинный человек с самого рождения нес чужую вину?»
— Вы бы к Ивану сходили, — посоветовала, как бы сваливая с себя непосильное бремя.
— Ходила. А что Иван? Говорит: вы хотите, чтоб я Серегину вину на себя взял? Зачем он так? Разве я зверица какая? Душе больно, вот я что. Лихо мне, тошно. Пойду к Гордею. Хоть поплачу около свово, около вековечного нашего заступника. А вы что — вы нас не знали, мы вам, как вон, как сор на дороге, как трава какая ненужная. Не держи ты меня, сама пойду. Мое горе, мне и нести его. А вы что, вы теперь посторонние. Ток во что послушай: мне тяжко одной биться, вам тоже, если в одиночку, не слаще доведется.
— Да разберемся же, вот честное слово, разберемся! — крикнула Зоя. Постояла, посмотрела вслед сгорбленной женщине и решительно зашагала назад, в сторону парткома. Она пока не знала, что скажет Терехову, за кого и как будет просить, но твердо верила, что Марии Семеновне будет легче, если люди проявят к ней участие. Нельзя же так: она стоит и стоит, а люди идут и идут по своим делам. Дела, дела, дела! Даже если они важные, даже если сверхважные, нельзя, чтоб они угнетали, иссушали, разделяли души людские. Нельзя, нельзя!
50
Окна и двери стрельцовского домика распахнуты настежь. На крылечке обрывок домотканого половичка, на двери — облупившаяся железная трафаретка, видно не один год прослужившая на трансформаторной будке, — устрашающий череп, подпертый двумя скрещенными костями. Дорожка от крыльца к скамейке под тополем чисто подметена. На скамейке — Гордей Калиныч. Отдыхает, опершись на черенок метлы. Приодет по-праздничному. В новенькой сатиновой косоворотке, не утратившей еще ни единой синей искорки на малиновом поле, в широких суконных штанах, таких черных, что глазам больно на них смотреть, а главное — не в традиционных валенках, а в навакшенных сапогах с твердыми, до колен голенищами. Сто сот маленьких солнышек разместились на голенищах. Носки «бульдо» — два зеркала. И ко всему вдобавок — светлый в клетку пиджак, брошенный на край скамьи.
— Привет, дедушка! — громко, как глухому, крикнул Ивлев, остановившись в створе странной калитки. Как в той присказке: дом продали, ворота купили. Для чего калитка, если нет забора? Может, вместо пограничного знака? Дескать, от сих пор начинается нашенская территория.