Соть - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Под суд его, – говорит Увадьев, потому что образы Бураго преувеличенны и ярки.
– Э, батенька, Россию под суд не отдашь. Ее преодолевать надо… да ведь я не о том и говорил!
Увадьев не переспрашивает, его мало трогают прихотливые сомненья инженера. Они расстаются на перекрестье дорог. Влажный запах палого листа и снега усиливается к ночи.
II
После неудачи в прошлом к работам по возведению водонасосной станции приступали с преувеличенной осторожностью. Гипсовые воронки средоточились только в одном месте на берегу, где убило выносом девочку, но Увадьев настоял, чтобы число контрольных буровых было увеличено до пяти. Совет Потемкина помнить о глазах снизу в особенности пригодился Увадьеву: теперь они смотрели подозрительно и угрюмо, тысячи требовательных хозяйских глаз. Новый промах повлек бы за собой чрезвычайные последствия. Установилась почти военная дисциплина, прогулов не стало вовсе, окрестные шинкари бедствовали, новому рабочкому оставалась лишь канцелярская деятельность, и даже Акишин, мастер праздной беседы, точно на замок речь свою замкнул. Увадьев хоть и ввел поартельный расчет для землекопов, установив род круговой поруки, все же писал Жеглову, что чем ниже стоял человек по должности, тем крепче понимал он символическое значение этого периода работ. Ударность постройки диктовалась тем соображением, что весна на Соти зачастую бывала ранней…
Повторное буренье, однако, подтвердило начальные изысканья: за промороженным слоем почвы шли в смешанной очереди глина, галька, мергеля, опять глина и лишь дальше, с седьмого метра, простирались зыбучие моря плывунов. Это и был враг, и какие маневры он предпримет через неделю, было не угадать. Уточнить направленье плывунов оказалось также невозможным: во всех пяти скважинах желонки бура опускались как в квашню, и потом у всех, от прораба до землекопа, являлась одинаковая потребность – подержать на ладони этот жидкий, крупичатый серый ил. Он обтекал пальцы и грузно капал на лопату, застывая на ней хрупким карборундовым плитняком.
Сперва шли открытым котлованом, с откосами, дробя промерзлую породу гремучей силой толуола, и, когда река встала, половина котлована была уже готова. По мере погружения в сотинские недра число рабочих сокращалось: оставшимся тридцати приходилось всего по сажени пространства для работы; тем большее от каждого требовалось напряжение. В начале декабря, когда при полном бесснежье ударили знаменитые сотинские морозы, вокруг ямы, пшикая и скрипя, уже ползал на катках паровой копер. Полуторатонными ударами вгонялись в грунт плоско растесанные шпунты; они сближались на клин, образуя подобие широкого бревенчатого колодца. Ветры усиливались, земля твердела; дерево щенилось и трещало, несмотря на надетые сверху железные кольца бугелей. В канун Нового года семи атмосферам котла едва впору было состязаться с тридцатью градусами мороза. Тогда над ямой возвели обширный тепляк, и с указанного времени этот толевый ящик на берегу Соти стал центром общего внимания.
– …грязишша пошла! – сообщил однажды Фаворову десятник, и это означало, что строительство вплотную соприкоснулось с плывунами.
Котлован разделился не поровну – на насосную и водозаборный колодец, который, учитывая меженное стояние воды, предполагалось вести на семь метров глубже. Внутри Акишин понастроил полатей; нижние лопатами вскидывали песок на верхний ярус, оттуда его перебрасывали выше, до самых вагонеток; так тройной азиатской передачей добывали дно. Попытка сразу пробиться сквозь плывун до самой отметки не удалась: грунт становился жиже, хоть бадьей вычерпывай, и тогда захрипели центробежные насосы, загрузив в глубину рубчатые свои хобота. Продвижение вглубь пошло с переменным успехом; иногда уже мерещился предпоследний метр, но просачивались грунтовые воды или перегорал мотор, и, пока перематывали его монтеры, уровень плывунов катастрофически повышался. Работа становилась изнурительной, но рабочие молчали. В мокрых сапогах, облепленные грязью до затылка, осунувшиеся за день, они уходили на мороз, и, пока успевали добраться до барачной печки, грудь их разрывало нудным, одуряющим кашлем; было понятно, отчего в субботнюю баню шли они благоговейно, как на молитву.
Теперь Увадьев почти ежедневно приходил смотреть на эту черную, кропотливую работу. Мимо забрызганных ламп, повисших на перепутанных шнурах, он спускался по лестнице в яму. Затхлая теплота земли пьянила с непривычки. Шипел паропровод отепленья, и в черной жиже чавкали сапоги. Дежурные плотники, четверо, беспрерывно караулили шпунтовые стены, сквозь которые сочился плывун. Увадьев глядел с полатей на согнутые спины и еле удерживался от желанья самолично взяться за лопату. Его не удовлетворяла роль «состоящего на побегушках при Сотьстрое», как он однажды в шутку назвал сам себя; ему все хотелось делать самому. Его замечали, и шутники норовили кинуть лопату ила на его всегда отчищенные до глянца сапоги.
– Как, мокро?.. – спрашивал он кого-нибудь, остановившегося дать передышку сердцу.
– Не, тута сухо, тута в самый раз. Слезай в сапожках-то! – ласково и беспокойно отвечал тот, и вдруг вскидывался поверх общего шума раскаленным матом. – И-эх, братишка, могилу копам! – кричал он со взбухшей от напряженья шеей, но кричал бодро, потому что копал ее не для себя.
Бычьим взглядом Увадьев уставлялся в дно колодца, полное жидких подвижных блесков. Мнилось, будто в углу Бураго: теребя седоватые усы, он разъясняет свою мимоходную мысль о новом Адаме. «Ты новорожденный, Увадьев, тебе и насос чудо, а это только старая диафрагмовая кляча, выхлебавшая сотни тысяч ведер до тебя. Мы рыли сотни таких котлованов, обходись и без романтики; о них написаны книги, которые инженер обязан знать в самом начале ученья. А новорожденному чудесно все, приходящее извне».
– Да, н о т а к и э т о роют впервые! – почти вслух шептал Увадьев.
Насос добрался до твердого пласта; снизу кричали остановить мотор, и злой рокот всасываемого воздуха прекращался.
– Эх, хозяин, скуп больно… прибавь копеечек-то! – смеялись снизу, и Увадьев видел белый ряд зубов в черном поту лица. – Ты нашу кровцу понемножку пей. Много – смотри, пузичко заболит!..
– Ковыряй, ковыряй, хвороба!
Это была игра, попытка развлечься чужим конфузом, привычный способ разговора с хозяином. Он снова подымался наверх, где десятник, приладившись к стене, обводил что-то карандашом на синем чертеже. Это был старик, горбоносый и надменный; рабочие побаивались его насмешливых, проницательных глаз.
– Ну, как, Андрей Иваныч?
Тот оборачивался, задумчиво черня губы себе карандашом.
– Да все так, Иван Абрамыч: на бога надежда! – Сам он в бога не верил и поминал его исключительно из потребности дразнить Увадьева. – Страшнейший плывун содит, сами видите. Придется четвертую сменку пустить… Коллехтивно наживаем ревматизь!
Увадьев отмалчивался; в эту пору он чувствовал себя комиссаром при воинской части. Не умея разобраться во всех тонкостях технической стратегии, он зачастую глядел в глаза подчиненному и по неприметным оборотам речи определял его сокровенные устремленья. Когда поднялся разговор о применении кессонного метода при постройке, он первым отверг эту возможность.
– За это, миленькие, под суд отдадут, – сказал он, на ощупь расставляя слова, и не ошибался.
Садил плывун, но Бураго воздерживался от четвертой смены до самого февраля, пока не выяснилась необходимость чрезвычайных мер. Целых полторы недели длилось опасное равновесие между людскими усилиями и наступающим илом; враги караулили друг друга, взаимно выжидая хотя бы минутного ослабленья. Теперь дежурные плотники вылезали из ямы такими же грязными, как и землекопы. На экстренном совещании постановили одновременно с введением четвертой смены применить систему понижающих колодцев, смысл которых был в деформации и соответственном понижении уровня плывунов. Вместе с тем, судя по количеству кубов вывезенного песку, Бураго выразил опасение: зал бумажных машин грозил осадкой; вычерпанный плывун мог образовать пустотелые пещеры на известном радиусе вкруг постройки. Десятник Андрей Иваныч заговаривал о забивке второго ряда шпунтов, но предложение его никто не принял всерьез, потому что трудности эти были обычны при подобных постройках; кроме того, установка второго шпунта требовала сломки тепляка, а это вызвало бы недоумения в подозрительно настороженной рабочей массе Сотьстроя.
В эту пору влечение к Сузанне странным образом совместилось для Увадьева с потребностью курить; все чаще, все убедительней представлялась ему бесполезность такого самоистязания… На окне его избушки валялась раскрытая коробка папирос, забытая Бураго в одно из посещений. Пыль насела на бумагу, и невидимый паучище наплел над коробкой целые сети висячих мостов, шелковистых на ощупь, потому что однажды Увадьев пытался прорвать их. Может быть, паучок и уловил бы Увадьева на табачную приманку, если бы не замело однажды его самого непредвиденной стихией. Стихия эта была просто мокрой тряпкой, которую держала в руке новая хозяйка увадьевского дома. Она приехала внезапно в разгар январских морозов, и Увадьев, встретив ее на улице, не сразу признал в ней Варвару, мать. Видение показалось ему чудовищным: огромная фигура в новомодном и куцем драповом пальто шла к нему навстречу, скользя на обледенелой дороге и таща такой же огромный мешок; по правде сказать, к этому времени перина осталась единственным достоянием Варвары – все остальное, даже икона, сносилось от частого и неистового употребленья. С изумлением он глядел, как она скинула на снег свою ношу и машисто оправляла шаль, которою была окутана поверх своего вершкового драпа.