НФ: Альманах научной фантастики. День гнева - Север Гансовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего я не сказала, только булгарины и позже были. Гораздо позже, а раз так…
— Увидите, каяться он сейчас будет. Возразить-то нечего. Даже скуч…
— Тихо! — Игорь предостерегающе вскинул руку. — Приходит в себя. По местам, живо! Петя, готовь связь, а вы думайте, прежде чем советовать…
Все тотчас смолкло. Будто и не было суматохи, крика, задиристой перепалки, привычка к самодисциплине мигом взяла свое. Свободно и непринужденно, в то же время подтянуто и достойно в зале сидели… Судьи? Нет. Но и не зрители. И уж, пожалуй, не дети. Исследователи. У всех в ушах снова очутились медитационные фоноклипы, которые позволяли Игорю улавливать мысленные советы, отбирать лучшие, так что мышление становилось коллективным, хотя разговор вел только один. Поспелов невольно залюбовался знакомыми лицами, на которых сейчас так ясно отражалась сосредоточенная работа ума и чувств. Вмешиваться не имело смысла. Какой бы ни была поставленная цель, ребята подготовились серьезно, с той ответственностью и внутренней свободой, без которой не может быть гражданина.
Веки Булгарина меж тем затрепетали. Он исподтишка кинул быстрый, опасливый взгляд. Помертвел на мгновение. Вялая рука сотворила крестное знамение. Лицо его как-то внезапно успокоилось, он тяжело поднялся, старчески прошаркал вперед и выпрямился с кротким достоинством.
— Сидите, если вам трудно, — поспешно сказал Игорь.
— Не слабостью угнетен, — тихо прошелестело над залом. Губы Булгарина горестно дрогнули. — Тем сражен и повержен, что и тут настигла меня клевета…
— Вы хотите сказать, что никогда не писали доносов на Пушкина?
— То не доносы… То крик совести, то служба подданного, ради которой страдал и страдаю. Никем, никем не понят! — Голос Булгарина надрывно возвысился, руки широко и моляще простерлись к залу. — Тебе, всеблагий, открыты истинные порывы моей души, суди справедливо!
Голос упал и сник. Поспелова точно обдало холодом, ибо теперь, после этих слов, ему с пугающей ясностью открылось то, о чем он уже смутно догадывался, но от чего, протестуя, убегал его смятенный ум. Ведь это же… Чем или кем должны были представиться Булгарину вот эти самые подростки?! Адским наваждением? Галлюцинацией? Самим судом божьим?!
В любое из этих допущений Булгарину, конечно, было поверить легче, чем в истину. Неважно, что никакого подлинного Булгарина здесь не было. Этот воссозданный голографией и компьютерной техникой призрак вел и чувствовал себя так, как в этих обстоятельствах мог себя вести и чувствовать живой Фаддей Бенедиктович. Несомненно, ребята успели ему внушить (или даже заранее вложили в него это знание), что с ним говорят потомки. Но психика, пусть всего лишь психика модели, руководствуется представлениями своей эпохи. Значит, фантом мог думать…
Поспелов растерянно взглянул на ребят. Ощущают ли они хоть каплю топ жути, которая овладела им?
Не похоже. В жизнь Поспелова фантоматика вошла как новинка, а вот для них она была привычной данностью. Зато все ирреальное, потустороннее, что когда-то страшило ум, было для них фразой в учебнике, безликим фактом далекого прошлого, который надо было рационально учесть, когда имеешь дело с этим прошлым, только и всего. Просто Игорь нагнулся к Пете и осведомился шепотом: “Насчет бога, это он как, искренне?” Тот пожал плечами. “Судя по эмоционализатору — чистой воды прагматизм”. “Ага, спасибо…”
— Стало быть, Фаддей Бенедиктович, — продолжал Игорь спокойно, мотивом ваших поступков была общественная польза?
— Так, истинно так! Верю, вы убедитесь…
— Уже убедились. Все же поясните, пожалуйста, как именно ваши доносы в Третье отделение способствовали процветанию отечественной литературы.
— Каждодневно служили, каждодневно, и хотя не всегда ценились, как должно, благотворное влияние свое оказали. Что сталось бы с Пушкиным да и с другими литераторами, кабы неведение помещало властям тотчас подметить дурное на ниве словесности и мягко, отеческой рукой упредить последствия? Страшно подумать, каких лекарств потребовала бы запущенная болезнь! В том мой долг и состоял, чтобы, пока не поздно, внимание обращать и тревогу бить. Старался по мере слабых сил и преуспел, надеюсь.
— Настолько преуспели, Фаддей Бенедиктович, что эти ваши старания по заслугам оценены потомством.
— Ах! — Пухлые щечки Булгарина тронул светлый румянец, глаза растроганно заблестели; всем своим обликом он выразил живейшую готовность заключить собеседника в объятия. — Писал, писал я как-то его высокопревосходительству Дубельту Леонтию Васильевичу: “Есть бог и потомство; быть может, они вознаградят меня за мои страдания”. Счастлив, что оправдалось!
Булгарин многозначительно устремил указательный палец к небу.
— Да-а, Фаддей Бенедиктович, — протянул Игорь. — Мы вас вполне понимаем. Служили верно, искренне, рьяно, а вознаграждаемы были не по заслугам. Хуже того, обиды имели.
— Страдал, еще как страдал, — с готовностью подхватил тот. — Даже под арест был посажен безвинно за неугодное государю мнение о романе господина Загоскина!
— Не только под арест… Случалось, жандармские генералы и за ушко вас брали, и в угол, как мальчишку, на колени ставили. Вас, литератора с всероссийским именем! Было?
“Неужели было?” — недоверчиво удивился незнакомый с документами той эпохи Поспелов, но вмиг осевшее лицо Булгарина развеяло его сомнения.
— Имел разные поношения… — голос Булгарина сразу осип. — Оттого и возлагал на потомков надежды, что даже со стороны их высокопревосходительств терпел мучения!
— Сочувствуем, Фаддей Бенедиктович. Это не жизнь, когда не то что за мнение, за самые восторженные похвалы властям предержащим вы получали нагоняй. Ведь и так бывало?
— Святая истина! Побранил однажды в газете петербургский климат, так мне претензия: “Как смеешь ругать климат царской столицы!” Стоило отдать должное мерам правительства, так и тут не угодил! Сказали мне: “Не нуждаемся мы в твоих похвалах…”
— И все-таки вы продолжали служить этой унижавшей вас власти. О личном достоинстве не говорю, но отчего же вы так восхваляли строй, при котором вас за провинность в угол на колени ставили?
— Не ради почестей старался! Поносителей своих презирал…
— И Дубельта?
— Его особо!
— Чего же вы тогда к нему в письмах обращались: “отец и командир”?
— Это же так принято по-русски, по-семейному…
— Барин холопа наградит, он же его накажет, а холоп еще и ручку облобызает, так?
— Снова я не понят! — с горечью воскликнул Булгарин. — Не дурным слугам — идее я был предан, за то и терпел…
— Ясно! В своих “Воспоминаниях” вы писали: “Лучше спустить с цепи голодного тигра или гиену, чем снять с народа узду повиновения властям и закону… Все усилия образованного сословия должны клониться к просвещению народа насчет его обязанностей к богу, к законным властям и законам… Кто действует иначе, тот преступает перед законами человеческими…” Вот это и есть та идея, ради которой вы, терпя унижения, трудились так ревностно?
— Да-с! За приверженность богу, царю и властям законным мятежники мне голову отрубить грозились!
— Положим, с декабристами вы сначала завязали крепкую дружбу, хотя для вас не было тайной, что они как раз хотят “преступить перед законами человеческими”.
— Виноват, оступился по молодости, тут же раскаялся и делом доказал свою преданность!
— Совершенно верно! Сразу после декабрьского восстания вы представили проект усовершенствования цензуры и стали сотрудником Третьего отделения. Оставим это. Не будет ли ошибкой сказать, что Николай I и его правительство следовали той же, что и вы, идее?
— Несомненно! Иначе как бы я мог…
— Хорошая, неуклонно проводимая в жизнь идея должна принести народу благо. Согласны?
— Так…
— Тогда объясните, пожалуйста, слова из вашей собственной докладной записки о положении дел в России: “От системы укрывательства всякого зла и от страха ответственности одному за всех выродилась в России страшная система министерского деспотизма и сатрапства генерал-губернаторов…”
— То о дурных слугах царя писано, о недостатках, кои надлежит исправить!
— Дурные слуги, так у вас получается, — это министры, генерал-губернаторы, сам шеф Третьего отделения, а недостатки — всеобщая система произвола и лжи. Вот что, по вашим собственным словам, расцвело под солнцем вашей идеи! Так чему вы служили в действительности? Может быть, не идее вовсе, не царю, не государству, а самому себе?
— Неправда! Все ложно истолковано!
— Ну зачем так, Фаддей Бенедиктович! Есть факты и есть логика. Вы, полагаю, убедились, что нам известно о вас все самое тайное. Не лучше ли самому сказать правду?