Казейник Анкенвоя - Олег Егоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Вы для чего меня спасли? - спросил я графа.
- Еще не спас. Правее берите, - ответил он. - Комбинат правее.
- Голубица распорядилась?
- Там нас ждут.
- Нас или меня?
- Вас, - нехотя, сознался граф. - Но это не относится. Мы пара. Благородное сословие. Белая кость. Мы друг друга держимся.
- Допустим, - я взял правее. - А графа-то, чай, для солидности присвоили, Болконский?
- У меня родословная, - буркнул контрразведчик.
- У всех родословная. Даже у собак родословная. Вы зачем язык отрезать мне хотели, Болконский?
- Ничего личного, - мой спаситель еще отхлебнул из фляги. - Когда пытка электричеством или еще иглу раскаленную под ноготь загоняют. Или суставы дробят. Вы дилетант. Могли бы выдать, что я ваш резидент.
- А вы мой резидент?
- Славянский. Профессия. Четыре года внедрялся. Вплотную к Чревоугоднику. Подрывную деятельность вел.
- Значит, еще и подрывник, - я закурил, удерживая одной рукой верное направление. - Покойный Марк Родионович, Царство ему Небесное, сказывали, будто вы школьный завхоз.
- Двадцать лет под легендой. Глубокая консервация. Даже магистр не знал о моем существовании. Пришлось раскрыться, когда ваша жизнь оказалась на волоске.
Теперь на законный отдых.
- Понимаю. А если бы Чревоугодник меня сразу казнил?
- Исключено. Николай исповедует противление насилию злом. Он бы вас горючкой велел окатить, привязал бы к шесту на плотике, затолкал бы его подальше от берега, и ждал бы, когда в него молния попадет.
Болконский перебросил мне флягу. Моя почтальонская форма уже вымокла, и я допил водку для согревания.
- Как же Семечкин с такими нравственными правилами убийцу ко мне послал?
- Киреев психопат. Религиозный фанатик. Он сам себя подослал. Наслушался проповедей Чревоугодника. А, Никола, Бог знает, что несет, порой, в пьяном угаре. Раскольники народ мирный. Стекла побьют и разойдутся. Жестокость в общине только на мне держалась. Это у меня профессиональное.
- Разумеется. Выпьем за это, - я выкинул пустую флягу за борт. - Для чего же ты язык мне хотел отрезать, сучий ты сын, коли разоблачение тебе никакой реальной опасностью не грозило? И кто бы меня пытал?
- Пытал бы я. Это профессиональное. А, сломайся вы, меня бы остракизму подвергли. Четыре года внедрения насмарку.
Мне вдруг захотелось челюсть ему сломать. Приступ ярости накатил. Но я сдержался. Слишком я много повидал насилия за последние дни, чтобы челюсти ломать. Сквозь пленку дождя пробился, наконец, и массивный корпус химического концерна. Больше слов я на Болконского не тратил. Это его встревожило. Болконскому хватило ума понять, что я на него разозлился. И разозлился всерьез. И возможны последствия. И надо срочно поддержать свой профессионализм. Свою изумительную ловкость, которая пригодится мне в будущем.
- Пока эти олухи пивом наливались, я закончил подготовку основной фазы возмездия, - поделился Болконский провернутой операцией. - В кармане вашего плаща записку оставил. «Сочтись за меня, Лаврентий». Скоро ваши бойцы нагрянут в пивной завод. Записку найдут в котельной обязательно.
Плащ рядом с печкой, где кости Матвеева. Тогда ваше предупреждение исполнится, господин епископ.
- Ты же сказал, что сожгли одежду мою. Соврал, что ли?
- Для дела. Если враг не сдается, его уничтожают.
Болконский был прав. Славяне, конечно, в пивной завод наведаются. Вьюн со штык-юнкером обшарят весь архипелаг в поисках меня. В архипелаге всего шестерка островов не затопленных осталась. С которого начнут, поди угадай. Если пивной остров хотя бы вторым в очереди окажется, тогда скверно. И хуже всего, что Вьюн в этой бойне примет участие. Она привязалась ко мне. Кто знает, на что она способна в отчаянии? Я заглушил мотор.
- Перо, бумага есть?
- Имею, - воспрянул резидент оттого, что я с ним опять заговорил. - Шариковая ручка. Но только синяя. Записная книжка, но со всеми контактами.
Я забрал у него ручку с маленькой книжицей в кожаном переплете, настрочил записку, вырвал ее, сложил и сунул под его тюбетейку. Книжицу выкинул за борт.
- Слушай меня внимательно, Болконский Сейчас ты поедешь обратно и очень быстро. Сделаешь все, чтобы опередить славян. Вернешься на Пивной остров и встретишь их на берегу. Там ты передашь мой приказ лично в руки сотнику Лаврентию. Если ты опоздаешь, вся твоя жизнь пойдет насмарку. Спрятаться тебе некуда.
Я прыгнул за борт, и резкими саженками поплыл к химическому корпусу. Сквозь шум дождя я слышал, как застучал мотор лодки. Морская температура была градусов 14, но сотню метров до возвышенности, на которой стоял комбинат, я рассчитывал продержаться. Я вспоминал, одолевая холодную дистанцию, Колю Семечкина. Того Семечкина. Двадцатилетней давности. Честного малого, разночинца и вольнодумца, поддержавшего мои отчаянные авантюры. Наивного борца с научным коммунизмом во всех его ипостасях, награжденного белым билетом от партии и правительства. Пылкого мечтателя, согласного скорее мыть ресторанную посуду в ЮАР, чем сделаться инженером-строителем вавилонской башни, рассыпавшейся в прах еще до наступления нашей старости. Хотя такого финала мы себе и помыслить не могли.
СЕМЕЧКИН И Я. СРАВНИТЕЛЬНОЕ ЖИЗНЕОПИСАНИЕПравдоподобие хуже обмана. А чем хуже? Тем, что есть оно средство для достижения цели. А какой цели, если правда есть цель сама по себе? Будучи 18-ти лет от роду я посмел предположить, что правдоподобие есть средство для замещения правды низким вымыслом. Это случилось в Советской армии. В короткий период борьбы офицерства с дедовщиной. Тогда я узнал, чем борьба отличается от ее имитации. Это когда офицерство как бы кинуло дедовщину через бедро, и как бы нанесло ей сокрушительный удар локтем в горло. Довольные зрители аплодировали. Потом среди писсуаров дедовщина проделала все это со мной. Только без «как бы». И без аплодисментов. Ибо зрители уже по домам разошлись. Будучи 24-х лет от роду я посмел утвердиться в своем еще робком предположении. Это случилось в короткий период борьбы Коли Семечкина с ондатровыми шапками. Это когда Семечкин как бы ударил ондатровые шапки по яйцам и как бы сунул их шапками в очко. Зрители в моем лице аплодировали. Потом в психиатрической лечебнице кожзаменители бойко проделала все это с Колей. Только без «как бы». И без аплодисментов. Ибо зрители в моем лице декламировали отважные стихи из цикла «Штиль» интеллигентным еврейским девушкам. Зрителям аплодировали. Когда я осознал разницу между тем, что есть и что как бы есть, я решил покинуть мое Отечество. Мое Отечество тогда еще с заглавной буквы писалось. Или уже. После Федора Тютчева. Строфу Тютчева полагаю уместным напомнить во всем объеме: «И дым отечества нам сладок и приятен!», - так поэтически век прошлый говорит, а в наш - и сам талант все ищет в солнце пятен, и смрадным дымом он отечество коптит». Прошлый век, само собой, 18-тый. Державин с «Одой» государыне Екатерине номер 2, Ломоносов с его восторгами Петру номер 1. А смрадным дымом коптили отечество, само собой, Пушкин, Гоголь и Достоевский. Я тоже коптил его с пионерских лет. Но дыма тогда уж не было. Оставался «Дымок». Сигареты без фильтра. И вот я решился покинуть мое Отечество. Дым американских сигарет с фильтром был мне приятней. Коля Семечкин решил последовать. Или он решил покинуть, а я решил последовать. Но как мы у кожзаменителей оба уже состояли на учете, ондатровые шапки не пустили нас рыбаками на Дальний Восток. Дальний Восток был тогда самый Ближний Восток для пересечения границы. Способов пересечь у нас осталось два: короткий способ и длинный. То есть, угон самолета, или горное паломничество. Шансы обоих стремились к нулю. Коля спрятал способы за спину. Я ударил по руке, где скрывался длинный. Далее выбиралось место пересечения. Крым отпал. Переплыть Черное море смог бы только мой приятель армянского производства Игорь Нерсесян. Но даже он бы не смог. Переплывать армянину к туркам, все равно, что переплывать еврею к иранцам. Был Кавказ. Один. В вышине. Были Карпаты. Много. И много ниже. Мы выбрали Карпаты. Направление: граница близ Ужгорода. Пункт прибытия: Польша. Семечкин познакомился в Москве с кем-то из репортеров, знакомых с Анджеем Гвяздой, фигурой в движении «Солидарность». Кто-то из репортеров оставил адрес. Обещал помочь с устройством переброски через портовых рабочих из Гдыни в ФРГ. Запаслись. Поехали. Пошли. Девять суток через Карпатские горы. Девять бутылок «Старки» в рюкзаках. Воду пили из грязных речушек. Полукруг черного хлеба скис. Грибы на палочках жарили. Ягоды в рот собирали. Девять счастливое число. На девятые сутки нас с Колей спасли пограничники. Заметили с вертолета. Передали другим пограничникам. Другие передали нас кожзаменителям. Те, суки, разумеется, не поверили, что мы с Колей заблудились в горах, но поверили. Наша история была правдоподобна. Любые правдоподобные истории нравились как ондатровым шапкам, так и кожзаменителям. Но мы потерпели поражение. Мы воротились в Москву, и там остались приятелями. Через меня Семечкин завел знакомство с Викторией Гусевой и еще отрядом женщин, водившим со мною тогда приятельство. Отряд моих мужчин-приятелей Колю не принял. Непосредственная инфантильность и какое-то врожденное блаженство Семечкина вопреки его уму и здравости суждений обращала Колю в чужого. Он слишком хохотал на иронию, слишком огорчался пустякам, и слишком восторгался разными штуками. Тогда в чести был сдержанный скептицизм. Язвительность без мимики. Мое поколение интеллектуалов к середине 80-тых стало подлинными декадентами. Зеркалами, вольно или невольно отражавшими, упадок хозяйства в штанах социализма. Его импотенции. Модно было презирать Евтушенко с Рождественским, и цитировать Хармса, Бродского, Довлатова. В принципе, адекватная оценка литературы. Для нас уже не было авторитетов, кроме, собственно, текста. Для Коли Семечкина, разумеется, тоже. Но повторяю, восторженность его не вписывалась в распитие сухого вина. Ему более подходила компания, лакавшая портвейн. Мне за мою оригинальность без акцентов прощалось многое. Я мог пить в разных компаниях. Я одевался, как мне нравилось. Я жил неопрятно и без оглядок на все поветрия.