Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гюго много лет не прекращал скорбеть. В нем, подобно паразиту, поселилась одна мысль. Он знал одно: Бог лишил его дочери без всякой явной цели. На его пути, открыто посвященному нравственному улучшению человечества, возникло препятствие, поставленное высшей властью. Чем больше он старился внешне, тем больше его разум погружался в детство и тем больше он гордился тем, что его отец – генерал Гюго: «Не может быть… что я лучше отца / Или что человек больше Бога!»{687} Разочарование в Отце Небесном – ценный ключ, который помогает понять на первый взгляд отвратительное поведение Гюго в последующие годы: грех и пороки для него были бесконечно предпочтительнее мысли о злом Создателе.
Тем временем Гюго необходимо было как-то держаться на публике. Сочувствующие поэты наперебой писали стихи о катастрофе в Вилькье, как будто Французская академия объявила конкурс, и Гюго вынужден был благодарить всех за «одновременно душераздирающие и восхитительные строки»{688}. Скульптор Давид, вспомнив свой замысел о памятнике Нельсону, захотел отлить в бронзе злополучную яхту. Она должна была стоять на четырех гробах; внизу он хотел изваять «две руки, вцепившиеся в борт, то есть изобразить то, что случилось на самом деле… ибо лишь с величайшим трудом удалось разжать руки несчастной утонувшей женщины: они практически впечатались в дерево»{689}.
Отвечая на чужие представления о собственном отчаянии, Гюго находил для своих почитателей вполне уместные, оптимистические ответы. 23 сентября он написал критику Эдуару Тьерри, который только что лишился отца: «Склоним головы под рукой, которая уничтожает… Смерть приносит откровения. Тяжелые удары, раскрывающие сердце, раскрывают и разум. Вместе с болью в нас проникает свет. Я человек верующий. Я верю в жизнь после смерти. Может ли быть иначе? Моя дочь была душой. Душой, которую я видел и, если уж на то пошло, к которой прикасался… Даже в нашем мире она явно жила высшей жизнью… Я страдаю так же, как и вы. Надейтесь так же, как и я»{690}.
Как ни странно, взвешенные письма Гюго, как и идеальные александрийские стихи, написанные на обратном пути в Париж, часто цитируют в доказательство того, что он горевал неискренне. Те, кто ожидали увидеть, как слезы буквально градом льются из глаз человека, понесшего тяжелую утрату, недоумевали. Первые стихи, которые написал Гюго менее чем через два месяца после несчастного случая, невозмутимо и доброжелательно восхваляли жизнь{691}: девочка сматывает нить на веретено, а ее бабушка клюет носом у прялки; поэт, сидя на природе, «прислушивается к лире внутри себя», в то время как легкомысленные цветочки мерцают и покачиваются, как хорошенькие девушки. «Смотри, – говорят они, – вот идет наш возлюбленный!»
Судя по тому, что Гюго исправил даты создания этих стихов, чтобы они соответствовали будущей хронологии, он сам, как и его критики, был поражен неспособностью своего разума реагировать «как положено».
В конечном счете гибель Леопольдины скажется на его творчестве самым благоприятным образом. Трагедия подвела его к убеждению гораздо более мощному, чем размышления о личных качествах Бога. Он пришел к выводу, что Вселенная не равнодушна, но образована из той же материи, что и человеческий мозг. Такая догадка и раньше мелькала в его стихах. На протяжении всего его творчества самые плодотворные месяцы выпадают на апрель, май, июнь, июль, август и октябрь. Самыми «бедными» с точки зрения стихов были сентябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль и март. Самый «урожайный» месяц в году всегда июнь, а самый «скудный» – февраль. На стихотворца Гюго, «возлюбленного» маленьких цветов, куда глубже действовала ежегодная смерть Природы, чем смерть родной дочери{692}.
Такую подверженность затаенному влиянию, а не только взлетам и падениям повседневной жизни, в обществе считают недостатком, когда человек ощущает почтительную близость со Вселенной в целом, но практически не замечает тех, кто находится рядом с ним. И все же именно такое свойство объясняет, почему Гюго решил покончить с отчаянием, создав миф из смерти дочери и говоря о слиянии мужского и женского начала в загробной жизни. По «официальной» версии, Шарль Вакери, увидев, что Леопольдина обречена, держался за нее, когда она тонула. Такой конец перекликается с «Собором Парижской Богоматери», написанным за тринадцать лет до трагедии: «…нашли два скелета, из которых один, казалось, сжимал другой в своих объятиях. Один скелет был женский, сохранивший на себе еще кое-какие обрывки некогда белой одежды…»
Более заметными стали перемены, произошедшие с Гюго в обиходной жизни. Как обычно, когда его мозг был чем-то занят, у него начинали болеть глаза. Кроме того, Жюльетта в письмах упоми нает о боли в его «бедной коленке». Возможно, колени болели от долгих молитв, ведь теперь он молился каждый день. Кроме того, он стал крайне грубым, ворчливым и начал храпеть{693}.
В его голове роились суеверия. Когда Адель и дети поехали погостить к брату Абелю в Версаль, Гюго потребовал, чтобы они вернулись либо в четверг, либо в субботу: «Ты знаешь, как слаб и боязлив я стал после удара, который только что нас поразил, и мне не хотелось бы, чтобы мы встретились в пятницу». Убеждение, что все вещи взаимосвязаны, говорит о том, что Гюго всегда был склонен к суевериям. Теперь, когда он понял, что Бог может быть жестоким, он решил вмешаться лично.
Письмо, посланное в Версаль, стало одним из самых длинных писем, написанных в первые дни после несчастного случая, и его самая длинная часть была воспринята некоторыми как подтверждение того, что он – бессердечный эгоист, поглощенный своими мелочными нуждами: «В субботу, уезжая, вы с Шарлем забрали мой зонтик. Поищи его. Узнать его легко. У него простая деревянная ручка, желтая, узловатая. Найди его и проследи, чтобы он не потерялся»{694}.
Если рассматривать его письмо с более милосердной, фрейдистской точки зрения, возможно, тревога за зонтик как-то связана с новой темой беззащитности перед стихиями. После гибели Леопольдины он написал о туннеле, сооруженным Брюнелем под Темзой (крошечная щель, в которую хлынут роковые воды){695}, а также элегию «Вилькье» (À Villequier): «Могила, которая сомкнется над мертвыми, / Открывает небесный свод», «Слабый, как мать, / Стою на коленях у Твоих ног под Твоими разверстыми небесами».
После зловещего события трем оставшимся детям Гюго приказали не следовать непорочному примеру их святой сестры. Маленькую Деде постоянно ругали, когда она заикалась: «Маленькой девочке еще можно заикаться; девушке нельзя»{696}. В отсутствие старшей сестры Адель Вторая начала расцветать. В 1843 году Бальзак назвал ее «величайшей красавицей из всех, кого я когда-либо увижу»{697}. Но Адель Вторая была темным цветком; траур шел ей, и уже тогда в ней ощущалось что-то странное, напряженное. Она жила в густонаселенном мире фантазий, которые лишь разрастались из-за неотступной отцовской опеки.
Трагизм всего семейства произвел сильное впечатление на Чарлза Диккенса, когда он побывал у Гюго в 1847 году. По сравнению с трепещущими героинями его романов женщины Гюго казались ему черными воронами, которым он нашел место в своем музее: «Больше всего меня поразил сам Гюго, который выглядит Гением, кем он определенно и является; он очень интересен с головы до ног. Его жена – красивая женщина со сверкающими черными глазами; она выглядит так, словно способна отравить ему завтрак, если у нее появится такое настроение. Есть еще дочь, похожая на мать, лет пятнадцати или шестнадцати, с такими же глазами, с почти не прикрытой верхней частью туловища. Я бы заподозрил, что она носит под корсетом острый кинжал, но, судя по всему, никакого корсета на ней нет. Сидя среди старых кольчуг, старых гобеленов, старых сундуков, мрачных старых стульев, столов, старых балдахинов из старых дворцов и старых золотых львов, которые катают старые золоченые мячи, они производят самое романтическое впечатление и кажутся персонажами какой-нибудь его книги»{698}.
Чутье Диккенса лежит не столько в его даре воскрешения призраков и в их последующем комическом изгнании, сколько в распознавании опасного запаха секса – единственного благовония, способного отпугнуть смерть. В том году за Аделью Второй ухаживал скульптор Клезенже{699}. Он известен тем, что сделал слепки мадам Сабатье, любовницы Бодлера. Кроме того, Клезенже изваял скульптуру «Вакханка, отдыхающая на виноградных лозах»; возможно, он лепил «Вакханку» по памяти с мадемуазель Гюго.
После смерти старшей дочери Адель Гюго все больше сближалась с Огюстом Вакери и соседом, Теофилем Готье. В теплых, но властных письмах она приглашала «несносного» Готье на местные купальни или ругала его за то, что по вечерам у него остывает шоколад. Упорные слухи приписывали Адели Гюго роман с деверем дочери. Одно из стихотворений Вакери в самом деле похоже на зашифрованное описанием утренних визитов Адели Гюго в его спальню; по слухам, их дружбу поощрял сам Гюго{700}. Он тоже жаждал свежего вливания жизни и стремился одержать нравственную победу над смертью. За это ему потом придется очень дорого заплатить.