Литература как жизнь. Том II - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вежливую просьбу я уважил, с облегчением вздохнул, осмелел и спрашиваю: «Разве у меня неправильно было написано?» Отвечают: «Совершенно правильно, потому и просим вас сократить». Это был произвол от имени государства и во имя государственных интересов. А сейчас? Если некие окопавшиеся не приемлют написанного, то перепиши всё наоборот, иначе – «Заберите вашу рукопись».
Вскоре Вадим перевел Михаила Михайловича в переделкинский Дом творчества, его комната оказалась рядом с комнатой моей матери, а она, как и Бахтин, больна была уже предсмертно. Вадим настаивал, чтобы, навещая мать, я заходил к Бахтину. Если к нему приезжали паломники, мы отдавали им стулья.
Однажды вместе с нами к Михаилу Михайловичу заглянул мой шестилетний сын и впился в Бахтина глазами: тот курил сигарету за сигаретой, та самая, непреодолимая потребность в никотине, которая, по рассказам Вадима, со слов Бахтина, стоила Михаилу Михайловичу ноги и рукописи. Ногу потерял из-за закупорки вен: ссылка и война, не до лечения было, а рукопись о немецком просветительском романе XVIII столетия пошла на самокрутки: другой бумаги не было. И вот Бахтин дымил, а мальчишка, глядя на заправского курильщика и сгорая от зависти, выговорил: «Курить вредно». В ответ Бахтин бросил на малыша амбивалентный взгляд, в котором серьезность сочеталась с лукавством, и произнёс: «Ты ведь сам куришь». Ребёнок онемел от проницательности мудреца. Курить – не курил, но мечтал, мечтал! А Бахтин добавил, как бы принимая маленького мечтателя в свой окутанный дымом орден: «Конечно, куришь». Из кельи мудреца мой сынишка вышел словно после исповеди – оглушённым.
«В 1938 году Переверзев был арестован и провёл следующие восемнадцать лет в тюремном лагере».
Справочник по русской литературе под ред. Виктора Терраса.
Шёл я в Университет (старый Новый) на обсуждение книги Бахтина, в силу моей постоянной занятости опаздывая. «Шестьдесят шестая» – битком, пристроился возле трибуны. В студенческие времена мимо той же трибуны, опаздывая на лекцию, проскользнешь, где-нибудь присядешь и начнёшь увлекательную беседу с соседом, а тут пришлось стоять, опершись о трибуну. Мой локоть почти касался локтя оратора, тоже опиравшегося на трибуну, и я мельком взглянул на него: старый, с темноватой, неровной, сморщенной кожей на лице. Говорил обросший мохом гном, вроде профессора Ржиги, тихо и невнятно, словно обращался лишь к самому себе. Никто ворчуна и не слушал. Стоял глухой шум. Превозносили переизданные усилиями Вадима, под редакцией Сереги, «Проблемы творчества Достоевского». А старикашка, словно исполняя роль Фирса, бурчал против. Мог я разобрать обрывки произносимых ядовитым грибом фраз: «Бахтин отрывает… У Бахтина не хватает…. Подход Бахтина не дает…».
Пробурчал старичишка и сполз с трибуны. В коридоре попался мне профессор Поспелов. «Кто это был?» – требую у него. Геннадий Николаевич посмотрел на меня взглядом, в котором мерцало сострадание к моему неведению, и, отчеканивая каждый слог, произнес: «Ва-ле-ри-ан-Фе-до-ро-вич-Пе-ре-вер-зев». Старая пластинка забытого вальса! Вернувшийся с того Света литературоведческий Лазарь продолжил полемику с того пункта, где его спор с Бахтиным прервался три десятка лет назад.
Надо мной властвовала инерция настроений. Что Чехов называл не интересно, суть неинтересна, но этих чеховских слов я ещё не знал, да и самого Чехова читал инерционно. Короче, уж раз мы дорвались и получили запретный плод, не мешайте вкушать и наслаждаться. Серега Бочаров мне сказал, что зря потратил деньги на переизданную книгу статей Переверзева. Речь Переверзева, хотя его никто не слушал, в том числе и я сам, всё же хотя бы в полслуха уловленное настойчиво напоминало о себе. Читая Бахтина, слышу я тот же голос, будто Фирса, бурчащего: «Отрывает… Не хватает… Не даёт…».
«Переверзев собрал вокруг себя многочисленных сторонников, они выпустили сборник “Изучение литературы” (1929), который, вызвав ожесточённую полемику, повлёк за собой обвинения в вульгарном социологизме».
Справочник по русской литературе под ред. Виктора Терраса.
Среди сторонников Переверзева, кроме Поспелова, я знал, и очень хорошо знал, с детства, Ульриха Рихардовича Фохта. Оба, Поспелов и Фохт, занимали во времена моего студенчества видное положение, пользовались авторитетом крупных ученых и считались порядочными людьми. Почему же не попали под удар? Ведь громили «систему взглядов, вытекающую из догматического истолкования марксистского положения о классовой обусловленности идеологии и приводящую к упрощению и схематизации историко-литературного процесса»[96]. Что же, громили и не догромили? А Переверзева за что взяли? Если за упрощение историко-литературного процесса, то ведь они всё вместе упрощали да ещё и схематизировали. Ульрих Рихардович рассказывал, как ему доставалось, но сильнее слов говорило выражение испуга, которое у него с тех пор так и застыло в глазах.
Ульриха Рихардовича Фохта попросили побеседовать с нами, аспирантами и молодыми сотрудниками ИМЛИ, я попадал под эту категорию. Беседа проходила после рабочего дня в директорском кабинете. К такой чести Ульрих Рихардович отнесся иронически, он между прочим заметил, что будь наша беседа устроена в менее официальной обстановке, и доктор Фохт сделал картинный жест над директорским столом, как бы предполагая стол накрытым скатертью-самобранкой, тогда бы он побеседовал! Побеседовал бы? Открыл бы нам непострадавший Фохт, что ни вульгарный социологизм, ни какой-либо ещё изм к ужасной судьбе лидера социологической школы отношения по существу не имели? Причины и следствия происходившего не открываются, а придумываются свидетелями в меру их причастности к происходившему. Скатерть-самобранка в лучшем случае могла бы вдохновить на очередную пристрастную версию происходившего. Истинная причина репрессий, обрушившихся на Переверзева, Губера, Гутнера, Любавского, Мирского, Романовича, Шпета (называю тех, чья судьба меня коснулась и заинтересовала), остается неизвестной и будет оставаться таковой до омертвения, подобно мумиям и камням пирамид, не раньше. Впрочем, и пирамиды остыли ещё не совсем – почившие тысячу лет назад фараоны по-прежнему вызывают полемику неакадемическую. Что же до упрощения и схематизации, то в моё время от каких бы то ни было «упрощённо-схематических» представлений избавились до полнейшей асистемности, вместо схематизации мы получили методологическую и терминологическую кашу. А я ради наведения терминологического порядка ударился в социологию самую вульгарную, но, к счастью, не попал в поле зрения Лифшица. Таково было наше положение: при попытке уточнить, обсудить и поспорить слышали мы от старших: «Не уточняйте, не обсуждайте и не спорьте,