Литература как жизнь. Том II - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Витгенштейну беседы с Николаем Батиным, согласно американским биографам Михаила Бахтина, служили оселком для оттачивания своей слишком сложной и многим его вынужденным собеседникам не ясной мысли[93]. Философы, именитые философы, от разговоров с Витгенштейном, изнурительно-безрезультатных, обычно уклонялись, однако некоторые из именитых всё-таки упоминаются в его жизнеописаниях как предшественники и даже союзники, но упоминаний Николая Бахтина нет. Уж таков принцип выстраивания современных научных родословных, престижно-выборочный, вроде развешивания портретов придуманных благородных предков в домах нуворишей, чему, надо отметить, следовал и Михаил Бахтин, хотя ему ни сословной, ни мыслительной родословной придумывать не требовалось. Что ж, и такой человек мог в иных случаях давать слабину. Но искурившего в условиях ссылки и войны при нехватке папиросной бумаги собственную рукопись и ногу потерявшего от непрерывного курения и отсутствия нужной медицинской помощи упрекать в слабости нельзя (не стоит и вид делать, будто слабостей вовсе не было).
Бумаги Николая Бахтина находились в Бирмингемском университете, филиалом этого университета был Шекспировский институт, с которым у нас установился контакт с апреля шестьдесят первого года, когда мы с Романом ездили туда на конференцию. Заручившись у Вадима и – через Вадима – разрешением Михаила Михайловича на переговоры, я написал директору Института, доктору Фоксу, и в результате нашей переписки приехала почтенного вида, ещё не очень пожилая, темноволосая дама. Она привезла с собой стопку пахнущих тленом и подернутых плесенью тетрадей в коленкоровых переплетах, и, не нуждаясь больше в моем посредничестве, они с Вадимом куда-то удалились. Увидел я эту стопку уже на столе у Михаила Михайловича, спросил Вадима, читал ли Бахтин бумаги брата. Нет, шевельнул эту стопку и отодвинул прочь. Сделал жест Дон Кихота: Дон Кихот знал, что непроверенное на прочность забрало прочно, так брат читать брата не стал, заведомо зная, что читать нечего. Он – католик, а брат – коммунист! А Николая Михайловича в поздние годы, взамен полного неверия во что бы то ни было – издалека – в эмиграции осенила надежда на наш коммунизм – ведь надо же человеку куда-то пойти. У него в кабинете висели фотопортреты Сталина и Маяковского. Так рассказывала еврейка российского происхождения (имени этой дамы я так и не узнал), рассказывала Вадиму, а он – мне, как бы в порядке вознаграждения за усилия по организации этого визита.
Братья Бахтины были учениками Фаддея Зелинского, и когда воскрешённый Вадимом младший брат стал знаменит, поляки захотели старшего брата присвоить, назвав его «учеником великого польского филолога», которого они, вместо Фаддея, называли Тадеушем. Выдающийся русский античник, поляк Зелинский, знал так много, что не знал, что и думать. Чехов изображал таких учёных безыдейного времени, отвечавших на основные вопросы: «По совести, не знаю». Незнанию Зелинский учил: смелости признавать свое бессилие перед проблемой. Жизнь развела братьев Бахтиных, но в годы своего становления черпали они из одного умственного резервуара, росли от одного культурного корня, поэтому странно, что до сих пор нет (не попадалось мне) развернутого сравнения двух братьев, которые, несомненно, воздействовали друг на друга подобно тому, как взаимовоздействали Генри и Брукс Адамсы. При чтении «Писем о слове» Николая то и дело вспоминаешь суждения Михаила из «Слова в романе». Перечитывая статьи Н. М. Бахтина, нахожу в них прежде всего те же проблемы, о которых писал М. М. Бахтин. Истинный ученик Зелинского, старший из братьев в молодости успел изувериться во всем, узнав на собственном опыте, что такое белые, красные, зеленые, народ, интеллигенция, Россия, Европа, революция, контрреволюция, религия, наука… Поэтому мемуары его, написанные по-английски и переведенные по моей просьбе Екатериной Сквайрс[94], напечатать не удалось. Даже Вадим не смог преодолеть сопротивления по всей издательской цепи. Каждый, от кого зависела публикация, одобрял текст в целом, но по частностям требовал сократить какое-нибудь одно неверие, какое не устраивало данное ответственное лицо – в монархию или демократию, науку или веру, космополитизм или патриотизм. И в результате снятия частностей воспоминаний в целом не осталось, печатать оказалось нечего. Так из-за прихоти имевших власть замалчивали Аполлона Григорьева, а почему кому-то в голову пришла такая прихоть, и не доищешься.
Пристли… Пристли… «Опасный поворот»… «Визит инспектора». Нежелательность правды, которая не укладывалась ни в какую из допустимых концепуций, а сейчас сами не хотят правды – «Швобода», как у Валентина Катаева говорит персонаж-старик, у которого зубы выбиты блюстителем порядка. Николай Михайлович Бахтин, исходя из той же школы мысли, что и его младший брат, делал другие выводы и, в отличие от брата, верил в факты. Если факты говорили «Нет!», не искал выхода из безвыходного положения. А младший, по-моему, предпочитал уходить от полемики и признания тупика. В советских условиях положение Михаила Михайловича Бахтина осложнялось тем, что не мог он прямо объявить, кому и чему он следует, а следовал Бахтин, по мнению Л. Е. Пинского, феноменологии Гуссерля.
«Театр Шекспира – театр времени».
Л. Е. Пинский. Шекспир (1971).
О Бахтине как последователе Гуссерля Леонид Ефимович сказал, выступая с лекцией в Центральном Доме работников искусств (ЦДРИ), и эта фраза была единственным высказыванием, какое удалось мне понять из целой лекции, хотя лекция была о Шекспире.
Пинского необычайно ценил мой отец и говорил, что, читая его книги, он лучше понимает собственную жизнь. Ещё бы! Писал Леонид Ефимович о литературе Возрождения, но так, словно все это происходило в наше время. В своих шекспирологических трудах он, по его собственным словам, следовал из всех шекспироведов Уилсону Найту (Wilson Knight), которого английские шекспирове-ды (это я слышал на конференции в Стрэтфорде) за шекспироведа не принимали – он парил над текстом, выдавая отрыв от текста за углубление в текст[95]. Пинский это прекрасно знал, но именно поэтому и следовал, рассуждая о Шекспире как нашем современнике, прямо он того не объявлял, но всякому жившему в том же веке было понятно.
Леонид Ефимыч был в пору борьбы с космополитизмом удален из Университета, и с тех пор его лекции оказались овеяны легендами как блестящие и захватывающие. Однако мне рассказывал слушавший университетский курс Леонида Ефимовича: «Часто делал паузы… о чем-то на виду у нас думал… говорил непонятно… лекции скучные…». Кого-то из студентов лекции, возможно, захватывали, но блестящими, безусловно, не были, умный и знающий лектор не был оратором. Манера размышлять на людях, не думая