Новый Мир ( № 10 2004) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бунин относил себя к медленно созревающим художникам и говорил, что все настоящее у него начинается после тридцати трех лет. Так что перед нами письма человека становящегося, молодого. Лишь 1904 год — время наступившей художественной зрелости (условно, конечно, говорю). Трудно сказать, чем руководствовались составители, ограничивая сборник писем 1904 годом (может быть, количеством отпущенных печатных листов), но это до некоторой степени оправдано. Период 1903 — 1904 годов — рубежный в жизни Бунина. Под занавес 1903 года он получает от Академии наук Пушкинскую премию за сборник стихотворений “Листопад” и за перевод “Песни о Гайавате” Г. Лонгфелло (почетным членом академии Бунин будет избран в 1909 году). В марте 1904 года выходит наконец первый “Сборник товарищества „Знание”” за 1903 год. Бунин обретает постоянную издательскую площадку, ему начинают прилично платить (пусть и значительно меньше, чем Горькому).
Все эти изданные сплошь письма, вследствие изобилующего в них бытового и сырого материала, до некоторой степени “уплотняют” Бунина, но и добавляют к его юношескому облику кое-что неожиданное: застенчивость, даже целомудренность — при порывисто-страстной натуре. И к биографической канве, в том числе к литературной биографии и психологии творчества писателя, они, разумеется, добавят много существенного. Как того ни боялся Бунин, откровенные подробности, неточные, с его более поздней точки зрения, литературные характеристики людей и явлений и небрежная беглость некоторых этих писем не исказят образа строгого и взыскательного к себе художника. Опасения насчет фальши связаны у Бунина (я об этом уже говорил) все-таки больше с другими, не этими письмами; отношение Бунина к Горькому, скажем, претерпело существенную эволюцию, а письма дают скорее “розовую” картину (Горький этим воспользовался). Но в настоящем собрании писем к Горькому всего лишь — шесть или семь, да и характеристики его вполне нейтральные. “С Горьким сошелся довольно близко, — во многих отношениях замечательный и славный человек” (письмо к Ю. Бунину от 14 апреля 1899 года).
Издание — научное. Предметом массового спроса и чтения его не назовешь. Читать письма подряд вряд ли найдется большое число охотников: здесь много мелкого, частного, ситуативного, малоинтересного для посторонних. Но сборник безусловно ценен для исследователей своей фундаментальной оснасткой, а для поклонников дарования Бунина — возможностью окунуться в стихию его почти устной речи и первичных эмоций, уточнить какие-то биографические обстоятельства.
Вот если найдется “умный и тонкий человек”, о котором мечтал Бунин, то такой человек и сделает из писем (их ведь вообще великое множество, тут только начало) соответствующую выборку. И, скажем, вошедшие в настоящее собрание послания к В. Пащенко, М. Чеховой, Е. Лопатиной (еще одному “предмету” бунинской страсти, весьма любопытной особе, сестре известного философа Льва Лопатина), некоторые фрагменты из писем к брату и другим корреспондентам — в том числе литературным, составят книгу “Иван Бунин по его письмам”. У меня нет сомнений, что такая книга будет иметь популярность и со временем может стать частью собственно литературного наследия Ивана Бунина.
Олег Мраморнов.
*
Хроника дружбы
М. В. Муратов. Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков по их дневникам и переписке.
США, “Hermitage Publishers”, 2003, 344 cтр.
M. V. Muratov. L. N. Tolstoy & V. G. Chertkov: through their correspondence. Translated from Russian by Scott D. Moss. USA, “Hermitage Publishers”, 2002, 335 p.
Переиздание книги Муратова русско-американским издательством “Hermitage
Publishers”, насколько мне известно, к 150-й годовщине рождения Владимира Григорьевича Черткова (1854 — 1936) приурочено не было, но благоволение календаря редактор Скотт Мосс заслужил несравненно более трудной и не менее важной работой — своим переводом книги об отношениях Толстого и Черткова на английский и изданием ее в “Hermitage Publishers” годом раньше. Что побудило американца Скотта Мосса, не толстовца и не толстоведа, еще совсем недавно знакомого с Толстым лишь по “Войне и миру” и “Анне Карениной”, что усадило переводчика-дилетанта за перевод бесконечно далекого от сферы его интересов текста? Событие, по его словам, судьбоносное — поездка в 1999 году на праздничный сбор рода Чертковых в России. Взял Мосса с собой за компанию тот самый русский американец Н. С. Чертков, что в 1996 году выступил в Российской Думе с призывом реставрировать первую публичную библиотеку в Москве, когда-то библиотеку “Россика” на Мясницкой, основанную одним из Чертковых в 1831 году. О своем обращении — не в толстовство, а в “чертковство”! — о том, как его учитель русского языка в школе, затем ментор и в конце концов друг — Николай Сергеевич Чертков — изменил курс его жизни, Мосс рассказывает в предисловии к англоязычному изданию. Ну а дальше причинно-следственная связь между этим изданием и переизданием оригинала проглядывается четко: нешуточная благодарность переводчика к старой книге1. Вернуть ее, впервые увидевшую свет в 1934 году и с тех пор не переиздававшуюся, русскому читателю — что еще тут можно придумать?
Переписка Толстого и того, кто слыл толстовцем больше Толстого, насчитывает 931 письмо Толстого и 1127 писем Черткова. Из чертковских добрая половина писем все еще не распечатана с рукописей. Михаил Васильевич Муратов (1892 — 1957) мог прочесть их все или почти все, он к архиву Черткова был допущен самим владельцем. Познакомился Муратов с Владимиром Григорьевичем в 1918 году, работая вместе в “Объединенном совете религиозных общин и групп” по выработке критериев для освобождения от воинской повинности. Повествование Муратова строго документально. Если оно требует толкования событий, а оно то и дело требует, рассказчик толкует, но не “судит”, он не критик, он — хроникер. Благородный тон книги возникает на том аскетизме слова, что обеспечен богатством проникновения в феномен Льва Толстого вкупе с его alter ego Владимиром Чертковым, чья послереволюционная жизнь была у Муратова перед глазами. О том, c какой элегантной смелостью апостол толстовского учения встречал интерес к себе со стороны ВЧК, Муратов узнал, надо полагать, задолго до публикации очерка Виталия Шенталинского “Донос на Сократа” в “Новом мире” (1996, № 11).
Вряд ли найдем мы более подробное описание жизни Черткова до 1910 года, чем у Муратова. Бесценной здесь оказалась обширная многолетняя переписка Черткова с матерью. Вполне обыденная интонация ее рассказа о том, как давеча царь с царицей заглянули на огонек, точно измеряет тот уровень, с которого Чертков, в детстве часто видевший в своем доме царя Александра II, спустился на пути опрощения. Найдем мы и в переписке Черткова с матерью опровержение версии его обращения согласно С. А. Толстой в “Моей жизни”: “Начитавшись последних сочинений Льва Николаевича, Чертков, служивший в конной гвардии, вышел в отставку и старался жить по новым идеям Льва Николаевича”. Нет, узнаем мы из писем, Чертков еще до встречи с Толстым, религиозно-философских работ которого он тогда не читал, фактически уже стоял на пути “толстовства”. Тут и его деятельность (переезд в деревню, ряд начинаний по улучшению быта крестьян), и свое толкование христианства, порой задевавшее религиозную мать. “Да ведь Толстой говорит то же самое. Вы как будто повторяете слова Толстого — вам непременно надо познакомиться с Толстым”, — изумленно проговорил, выслушав двадцатидевятилетнего Черткова, тульчанин Н. В. Давыдов. Он и сосватал знакомство.
Зарождение, рост, цветение той дружбы, что встречается реже, может быть, и “великой любви”, — вот сквозное действие бесстрастного по тону повествования Муратова о многообразном на протяжении двадцати семи лет сотрудничестве Толстого и Черткова. “Если бы Черткова не было, его надо было б выдумать. Для меня, по крайней мере, для моего счастья”, — Толстой имел в виду не только соратника и помощника, но и обретенную наконец-то родную душу. Жизнь “выдумала” для Толстого счастье дружбы тогда, когда семейное счастье увяло: семейная любовь стала добродетелью, а не излиянием всего существа, поскольку существу, обнаружившему себя во вневременном и внепространственном бытии, изливаться стало невозможно — онтологически невозможно — в трехмерный мир семейного эгоизма.
Много званых, да мало избранных. “Он слишком согласен” — это о другом своем единомышленнике Толстой записал в дневник, Чертков-то был природный спорщик. Тяготение к нему Толстого усиливала абсолютная неспособность его молодого друга принимать что-либо на веру. При этом: “он удивительно одноцентренен со мной”. И если говорить о Черткове как alter ego Толстого, то перевести с латыни точнее будет не так, как принято: “второе я”, а — “другое я”, в обоих значениях “другого”. “Какой удивительный человек Чертков. И какой он совсем особенный, непохожий на других” (Толстой — Гольденвейзеру).