Мигель де Унамуно. Туман. Авель Санчес_Валье-Инклан Р. Тиран Бандерас_Бароха П. Салакаин Отважный. Вечера в Буэн-Ретиро - Мигель Унамуно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но ведь отец не тот, кто зачинает, а тот, кто воспитывает…
— Тот, который, как ты полагаешь, воспитал меня, вовсе меня не воспитал, но лишь заразил ядом ненависти к зачавшему меня — тому, кто заставил его жениться на моей матери.
XXIV
Когда Авелин завершил свое образование, отец попросил Хоакина взять сына ассистентом, дабы тот работал с ним бок о бок. Хоакин согласился.
«Я взял его, — записывал позднее Хоакин в своей «Исповеди», обращенной к дочери, — из странной смеси любопытства, отвращения к отцу, симпатии к юноше, который казался мне тогда посредственностью, из желания разделаться таким образом с сжигавшей меня скверной. Где-то в тайниках души злой дух нашептывал мне, что поражение сына с лихвой оплатит непомерную славу отца. Мне хотелось, с одной стороны, вниманием к сыну искупить свою ненависть к отцу, а с другой — я заранее предвкушал удовольствие видеть поражение Авеля Санчеса младшего в медицине, поражение, которое было бы равно триумфу, одержанному в живописи его отцом. Тогда я еще не мог предположить в себе глубочайшей нежности к сыну того, кто всегда омрачал и отравлял жизнь моего сердца».
Случилось же так, что Хоакин и сын Авеля почувствовали друг к другу необыкновенное влечение. Авелин оказался на редкость сообразительным, проявил глубокий интерес к занятиям с Хоакином, которого он вскоре стал называть учителем. И вот учитель вознамерился воспитать из Авелина превосходного медика, передать ему весь огромный опыт, накопленный им в клиниках. «Помогу ему, — размышлял Хоакин, — сделать те открытия, которые проклятая моя душевная смятенность помешала сделать мне самому».
— Учитель, — спросил его однажды Авелин, — почему вы не соберете воедино все эти разрозненные наблюдения, все эти данные и заметки, которые вы мне показывали, и не напишете книгу? Это была бы интереснейшая и полезнейшая книга. Ведь там есть вещи почти гениальные, необычайные по своей научной прозорливости.
— Видишь ли, сынок, — ответил Хоакин, — я просто не могу, не могу… Для этого мне недостает спокойствия духа, не хватает целеустремленности, мужества, выдержки, уж не знаю, чего еще…
— Надо погрузиться в работу с головой…
— Да, да, сынок. — С некоторых пор Хоакин стал называть Авелина сыном. — Конечно, надо погрузиться в нее с головой; сколько раз я и сам уже думал об этом, но все как-то не решусь. Засесть за книгу… У нас, в Испании… О медицине!.. Пустое дело! Ничего путного из этого не выйдет…
— Нет, учитель, у кого-кого, а у вас-то получится наверняка, я вам ручаюсь, учитель.
— То, что должен был сделать я, сделаешь ты: надо бросить эту несносную клиентуру и посвятить себя чистому исследованию, настоящей науке, физиологии, гистологии, патологии, а не ставить диагнозы за плату. У тебя есть кое-какое состояние, — ведь отцовские картины, несомненно, должны были принести доход, — посвяти себя целиком науке.
— Возможно, вы и правы, учитель; но ведь это вовсе не отменяет того, что вы сами обязаны обобщить опыт своей работы в клинике.
— Послушай, если хочешь, мы можем сделать так: я отдам тебе все свои заметки, дополню их некоторыми объяснениями. Я буду помогать тебе всем, чем смогу, и ты опубликуешь книгу. Согласен?
— Прекрасно, учитель! С тех пор как вы стали моим руководителем, я записываю все ваши слова, все ваши замечания.
— Вот и отлично, сынок, отлично! — И взволнованный Хоакин обнял юношу.
После этого разговора Хоакин подумал: «Вот, вот кто явится подлинным моим творением! Моим, и только моим, а вовсе не своего родного отца. Он станет боготворить меня и в конце концов поймет, насколько большего я стою, чем его отец, и насколько больше искусства в моей медицинской практике, чем в живописи его отца. А в довершение всего я отниму у Авеля сына; он отнял у меня Елену, а я у него — сына. Он будет моим, и кто знает, быть может, он даже и вовсе отвернется от своего отца, когда хорошенько узнает его и поймет его губительную роль в моей судьбе».
XXV
— Скажи, пожалуйста, — спросил однажды Хоакин своего ученика, — почему ты решил заняться медициной?
— Да, в общем, я и сам не знаю…
— Было бы куда естественнее, если бы ты обнаружил склонность к живописи. Дети часто испытывают тягу к профессии своих отцов; тут сказывается дух подражания и среда…
— А вот меня живопись никогда не интересовала, учитель.
— Знаю, знаю, еще твой отец жаловался…
— И менее всего — отцовская живопись.
— Вот это уж странно! Почему же?
— Я не чувствую ее и не убежден, что сам он ее чувствует…
— Интересно, интересно! Объясни-ка почему.
— Мы тут вдвоем, никто нас не слышит… Вы, учитель, для меня как бы второй отец… второй… Ну так вот. Кроме того, вы ведь самый старый друг отца, я часто слышал от него, что вы всегда, всю жизнь были его другом, еще с пеленок… как родные братья.
— Да, да, мы с Авелем — братья… Продолжай, продолжай.
— Сегодня мне хочется открыть вам свое сердце, учитель.
— Все, что бы ты ни сказал, канет в бездонный колодец. Никто не узнает о нашем разговоре!
— Ну так вот, я сомневаюсь, чтобы отец чувствовал живопись или вообще искусство. Он пишет словно машина, просто у него природный дар… Но чувствовать — дело другое!
— Я всегда это подозревал.
— Кроме того, как говорят, громкой своей славой отец обязан именно вам, учитель, вашей знаменитой речи, о которой все еще продолжают вспоминать.
— А что я мог еще сказать?
— Не знаю, но, так или иначе, мой отец решительно ничего не чувствует — ни в живописи, ни в чем-либо другом! Иногда мне начинает казаться, учитель, что отец сделан из каменного дуба.
— Ну, это уж ты слишком!
— Да, да, именно из каменного дуба! Слава — это единственное, что его прельщает в жизни. При этом он прикидывается, что терпеть не может славы, однако это все притворство, чистое притворство… На самом же деле он ищет только рукоплесканий. Он эгоист, законченный эгоист. Никого он не любит…
— Будто уж никого?..
— Никого, никого на свете, даю вам слово, учитель! Я до сих пор не понимаю, как это он женился на матери. Сомневаюсь, что это было по любви.
Хоакин побледнел.
— Да, — продолжал Авелин, — у него были всякие там интрижки с натурщицами; но и это все одна сплошная прихоть, отчасти рисовка… Никого он не любит.
— Но мне кажется, что именно тебе следовало бы…
— На меня он никогда не обращал внимания. Он содержал меня, платил за обучение, никогда не жалел денег, да не жалеет их и теперь, но если говорить всерьез, то я едва ли для него даже существую… Когда, бывало, я задавал ему какой-нибудь вопрос, связанный с живописью ли, историей, наукой или собственными его путешествиями, он неизменно отвечал: «Оставь меня в покое!» А однажды он даже прикрикнул на меня: «Учись по книгам, как это делал я!» Какая большая разница между ним и вами, учитель!
— А быть может, ему просто нечего было ответить. Видишь ли, случается иной раз так, что отцы грубо отталкивают своих детей, лишь бы только не обнаружить перед ними своего невежества, не выставить себя в смешном свете.
— Нет, вы ошибаетесь. За этим стоит кое-что похуже.
— Похуже? Интересно, что же может быть хуже?
— Хуже, куда хуже. Он, например, никогда не выговаривал мне, что бы я ни вытворял. Я не кутила и не вертопрах какой-нибудь и никогда не был кутилой и вертопрахом, но с кем из нас не приключалось ошибок и падений? Так вот он никогда не замечал моих провинностей, а если даже и замечал, то никогда о них не заикался.
— Но ведь это можно рассматривать и как знак уважения к твоей личности, знак доверия к тебе… Быть может, полное доверие — это и есть наиболее великодушный и благородный способ воспитать сына…
— Нет, учитель, дело тут не в великодушии и благородстве, а в самом обыкновенном безразличии к людям.
— А по моему, не стоит преувеличивать, Авелин… Да и что, собственно, он мог тебе сказать, чего бы ты сам не знал? Ведь отец не должен быть судьей…
— Но товарищем, советником, другом, наставником, как вы, например, он должен быть!
— Однако есть вещи, о которых стыд мешает разговаривать даже отцу с сыном.
— Я понимаю, конечно, что вы, стариннейший и самый близкий друг отца, почти брат его, берете его под защиту, хотя…
— Что «хотя»?
— Могу я ничего не скрывать?
— Конечно, говори, не бойся.
— Так вот, о вас, например, я слышал его высказывания только самые хорошие, даже чрезмерно хорошие, и вместе с тем…
— Что «вместе с тем»?
— Он всегда говорил о вас даже чрезмерно хорошо.
— Что значит «чрезмерно хорошо»?
— Дело в том, что до того, как я познакомился с вами, я думал о вас совсем иначе.