Эксгибиционист. Германский роман - Павел Викторович Пепперштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зеркальная планета. В 2158 году астрономы с планеты Земля открыли новую планету в нашей галактике. Они назвали ее Mirror (Зеркало). Планета целиком покрыта слоем черного метанового льда, настолько гладкого, что он обладает превосходными отражающими свойствами. В 2210 году экспедиция астронавтов с Земли высадилась на поверхности планеты Mirror, но все астронавты заразились неведомой психической болезнью и никто не вернулся обратно домой.
Санаторий «Стройгидравлика» обладал такой роскошью, как собственный тоннель, выходящий к морю. Имелось в виду, что все отдыхающие могут спуститься на лифте и вальяжно выйти к морю через тоннель. Берег структурирован так: высокий обрыв, а дальше уже пляжи внизу, и так вдоль всего одесского побережья. Тоннель представлял собой мозаичный галлюциноз, где разные безымянные художники создали очень яркие, завораживающие мозаики. Сюжеты мозаик перетекали друг в друга. Лукоморье перетекало в «Сказку о золотом петушке», «Сказка о золотом петушке» перетекала в карельский орнамент, карельский орнамент перетекал в структуру атома и микромолекулярные модели генома человека. Геном человека перетекал в минималистическое ярко-синее пространство, на котором тянулся белый древнегреческий меандр, плавно переходящий в схематическое изображение морских волн. Всё это венчалось огромными белыми на синем буквами, которые складывались во фразу «Море чудесное, доброе, ласковое. Искупался, вышел на берег и стал смеяться без всякой причины. Антон Павлович Чехов». Действительно можно было смеяться без всякой причины или просто по причине счастья, потому что действительно море чудесное, доброе, ласковое. Недалеко от этой прекрасной надписи очень уютно сидел В. И. Ленин, вытесанный из камня, притулившийся в каменном кресле, словно тоже пригретый черноморским солнышком. За его спиной теплилась дверь лифта, откуда можно было подняться в вестибюль санатория.
Совершенно незабываемым остался визит в кабинет эстетической терапии в одном из санаториев, который мы предприняли вместе с Сережей Ануфриевым. Это было очень полезно для нас как для инсталляторов, как для эксгибиционистов в профессиональном смысле слова. В залах были выставлены произведения пациентов кабинета: гениальные творения, совершенно разные – в жанре корнепластики, работы с корягами, или аппликации из пуха, или виньетки из березовой коры. Самые разнообразные материалы были задействованы. Идея была понятна и глубока: всё прекрасно, всё может служить материалом для творчества. Можно просто взять, раздолбить кусочек кафеля и из осколков этого кафеля какую-то хуйню сложить. В этом будет таиться глубочайший смысл – не обязательно годами, бережно, как в Тибете, складывать мандалу из проса или риса, окрашенного в разные цвета. Можно небрежно, по-советски, хуйнуть ногой по какому-то предмету, раздолбать его в крошево, из этого крошева очень небрежно левой ногой сложить какую-то первую попавшуюся хуйню, и эффект будет столь же поразительно глубоким, как сотворение гигантской калачакра-мандалы. При этом делать что-то старательное и кропотливое также не воспрещалось. У кого диагноз лежал в этом направлении, тот действовал именно так. Было состояние отпущенности, разрешенности: можно как угодно. Хочешь, например, – возьми кусочек пластилина, а в него воткни зажигалку и назови эту композицию «Вечер в Манхэттене». Пожалуйста, почему бы и нет? Невероятна была пермиссивность и разрешенность этой советской самодеятельной культуры, лишенной профессионализма, лишенной профессиональных тяжестей, напрягов. Обычно считается, что ты должен уметь делать, что ты делаешь. А тут – нет. В этом и заключался лечебный эффект этой эстетической терапии. Мы впитывали всё это, как растения впитывают солнечный свет или прозрачные капли дождя, с благодарностью и счастьем, впитывали этот экспозиционный похуизм, который мы собирались использовать в нашей инсталляционной практике.
Разница между кабинетом эстетотерапии и современным искусством в том, что в современном искусстве эта пермиссивность не настоящая, она фальшивая. Туда не может прийти дядя Ося с тетей Людой, чтобы тетя Люда положила рисунок, изображающий ее пудреницу, а дядя Ося, например, свою тапочку, которую он расшил бисером в порыве вдохновения. Дядя Ося с тетей Людой вообще туда не могут прийти. Туда могут прийти какие-нибудь Люба и Ося, которые уже втусовались и в теме. То есть сам объект может выглядеть непритязательно, но все равно он должен демонстрировать, что автор в теме, в дискурсе. Это ближе к тоталитарной секте, в арт-мире нет настоящей свободы. Это всё ложная свобода, на самом деле она даже почти не имитируется. Ты можешь проявить небрежность по отношению к материалам, но небрежность в приобщенности к доминирующему дискурсу ты допустить не можешь. Ты должен символически склониться перед этим доминирующим дискурсом. Поэтому здесь следует мое стихотворение, посвященное арт-миру.
Арт-мир похож на тортик гниловатый,
Где расплодилось множество червей,
Его хотели мы обложить слоями медицинской ваты,
Чтобы распад не хлынул на людей.
Но черви энергично разметали вату.
Нам, санитарам, дали по зубам,
И бойко хлынули в буржуйские палаты,
Шустрят везде по крупным городам.
И даже молодежь, которая обычно
К седым червям относится цинично,
Теперь пред ними робко пала ниц.
Хотя мы разработали вакцины,
Но налицо упадок медицины
И низкий уровень больниц.
В Одессе застал нас августовский путч 91-го года. Перед этим мы провели две недели на Кинбурнской косе – полоске дикой