Всемирная Выставка - Эдгар Доктороу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мег в самом деле написала мне письмо, потом второе, а я все никак не мог ответить. Откладывал, давал себе обещания написать, но не писал. Новой моей страстью был бейсбол, и я не надеялся, что это ей будет интересно. Я любил слушать матчи по радио. Даже когда играли не в Нью-Йорке, подробности игры сообщались по телеграфу в нью-йоркскую студию, и комментатор считывал игру прямо с телеграфной ленты, но так, словно он ведет репортаж с поля. Мне это было интереснее самой игры. Сквозь гомон толпы стук биты по мячу, потом шум, свист, вопли. Слышно, как трещит телеграфный аппарат, а все равно комментатор заставит тебя вообразить картину игры. «На маунд подающего выходит Джо Мак-Карти, как всегда вперевалку… Та-ак, менеджер команды забирает у Лефти мяч, показывает ему на площадку запасных. Что ж, Лефти Гомец сделал свое дело. Медленно идет к ограждению. Надо же, как принимают его бостонские болельщики! Он приподымает кепи».
Я разыгрывал свои собственные бейсбольные матчи при помощи карт или игральных костей. Тузы обозначали пробег по всем четырем базам, короли — по трем, дамы — по двум, валеты и десятки — попадание в одну базу, поскольку в игре такое случается чаще. На самодельном табло я вел счет, придумывал имена для игроков и вычислял каждому соотношение попаданий и промахов. Пока мой приятель Арнольд не уехал в лагерь, мы устраивали турниры во дворе школы. Игра была трудна для нас, но мы некоторые правила изменили, чтобы было полегче. Маунд подающего расположили ближе к стене двора. И только один аут на команду за иннинг, иначе первый номер подавал бы весь день. Подавать было гораздо легче, чем принимать мяч. Целыми часами на солнышке в огороженном сеткой необъятном пространстве двора школы шла нескончаемая игра.
На Магистрали я никого не знал, а когда в июле заходил на свою старую улицу у подножия холма, редко кого там заставал. По большей части все разъехались на лето. Отец изо всех сил старался утвердиться на новой работе и не мог позволить себе увезти нас отдыхать. Мать была рада, что мы переехали, — по крайней мере так наши трудности скрыты от глаз соседей. Мы часто ходили в кино, иногда все втроем, но чаще только я и мать. Фильмы про любовь, которые ей нравились, мне были скучноваты, ну, разве что кроме комедий. Любимых киноактеров-мужчин у нее не было, она их всех поголовно считала болванами. Но актрис любила и восхищалась ими. Ее привлекало в них изящество и ум. Ей нравились женщины с хорошей речью и независимой манерой держаться. Она взяла за правило смотреть каждый фильм, в котором играла Лоретта Янг, или Маргарет Салливен, или Айрин Дан, или Розалинд Рассел. Моей любимой актрисой была Фей Рей и еще одна красивая женщина, которую я видел только раз или два, но очень полюбил, — ее звали Френсис Фармер. В одном из фильмов Френсис Фармер играла сразу две роли — матери и дочери. Чем-то она напоминала Норму.
Отец, если и шел в кино с нами вместе, никак не мог высидеть до конца весь сеанс. Но кинохронику смотрел с интересом. Мне он говорил, что даже во время рабочего дня, когда у него выдается свободный часик, он заходит в один из хроникальных кинотеатров и смотрит новости, а иногда и что-нибудь про путешествия. Ему всегда нужно было знать, что кругом происходит: идти в ногу с веком ему было куда важнее всяких развлекательных историй.
Раз или два на уикенд приезжал домой Дональд, брал меня с собой на пляж или в кино. Он был очень доволен жизнью, был добрый и не жалел денег. Накормил меня однажды обедом в китайском ресторане. Показал свой телеграфный ключ — хитроумного вида приборчик в черной коробке. Вынул его и продемонстрировал в действии. На вид вроде вилочного камертона, положенного набок. Нажимать, как в ключах старого типа, там ни на что не надо, а надо побалтывать рычажок между большим и указательным пальцами, и скорость передачи сигналов тем самым удваивается. Я задавал Дональду предложение из книжки, и он отстукивал его чуть ли не с той же скоростью, как я читал. Он рассказал, что у каждого радиста со временем вырабатывается свой собственный стиль передачи, узнаваемый не хуже личной подписи. Мне это показалось интересным. Я решил изучить азбуку Морзе. Там все записывается в виде точек и тире. Точка-тире значит «а». А что, вот возьму да и напишу Дональду письмо все целиком азбукой Морзе!
Настала жара, я в основном валялся и читал. Мать пыталась выгонять меня на улицу, но идти мне было некуда. Обленился ужасно. Все думал о Выставке. Вдруг в серии «Книжки-малышки» натолкнулся на книженцию № 1278 под названием «Самоучитель по чревовещанию» — когда-то давным-давно я заказал его по почте, да так и не удосужился прочесть. Чревовещание меня всегда интересовало. Так здорово: раз! — перебросил куда-нибудь голос и всех дурачишь, хотя в книжке автор и предупреждал, что выражение «переброска голоса» не следует понимать буквально: «Очень многие в остальном вполне разумные люди все еще заблуждаются, думая, что чревовещатель от природы наделен способностью перебрасывать голос… однако на самом деле чревовещатель всего лишь воспроизводит со всей возможной точностью голос в таком виде, как будто он доносится с некоторого отдаления…» Все эти фигли-мигли я пропустил, перелистнул прямо к занятиям. Труднее всего, оказывается, не разжимая губ, произносить согласные типа б и п. Но в слитной речи всегда можно обойтись, произнося вместо б «вэ» а вместо и «эф». Ну, скажем, «большое пианино» будет «вольшое фианино». Но еще до того, как начнешь работать над буквами, следует овладеть техникой чревовещателъного дрона. «Для этого, — говорилось в руководстве, — наберите побольше воздуху и, потихоньку его выпуская, формируйте звук задней стенкой горла, словно стараясь вызвать в нем боль…» Так я и делал, вновь и вновь. Стремился достигнуть появления гулкого звучного тона, который, по словам автора, я сразу распознаю, как только мои голосовые связки завибрируют нужным образом. Однако то, что у меня получалось, напоминало какое-то мокрое клокотанье, становившееся все тише по мере того, как иссякал набранный воздух, и чем дальше, тем больше оно напоминало хрип висельника. «Эдгар, — обеспокоенно вскидывалась мать, — что такое, что с тобой?» Она с нетерпением ждала, когда же наконец лето кончится и по всем существующим законам мне придется возвратиться в школу.
В конце концов, к обоюдной нашей с матерью радости и облегчению, сентябрь наступил, и я в первых в своей жизни длинных брюках отправился в пятый класс.
Я всегда любил начало учебного года. Ребята все выглядят старше, серьезнее. Все даже как-то слегка стесняются, что так сильно вытянулись за лето. Новый рост — это новая личность, надо как бы и заново знакомиться. Мы стали старше, умнее, детство осталось позади. Даже охламоны и балбесы в первые несколько дней года держались на высоте. Все пришли аккуратно причесанные, в чистых рубашках и курточках, с новыми карандашами и резинками. Некоторые из девчонок были уже не в носочках, а в чулках. Учителя зачитывали нам программы по предметам, а мы слушали и проникались сознанием того, какие мы теперь значительные и ответственные люди — одним словом, старшеклассники. Очень все это было увлекательно.
Но лучше всего — принадлежности для нынешних премудрых занятий. Новые тетрадки с более мелкими строчками, компасы, транспортиры. Невиданно толстые учебники. И новые предметы, такие, как обществоведение. В начале года я всегда очень ревностно относился к своим обязанностям. Мне нравилось, что у меня новенькая тетрадь для сочинений, прессованный картонный переплет которой еще не начал расслаиваться по углам, а черно-белые мраморные разводы на обложке еще сияют свежим лаком. Внутренняя сторона обложки еще не запестрела рисунками — ни тебе воздушных боев, ни разбойников в масках и ботфортах, ни объемно начерченных букв, из которых складывается мое имя, как бы высеченное на камне. Это все появится потом, взойдет на плодородной почве скуки.
Однажды вечером, когда я, сидя на полу в гостиной, делал уроки, я глянул вверх и обнаружил, что отец как-то странно на меня смотрит поверх газеты. Часто помаргивает. Он глядел на меня не отрываясь, отчего и мне было не отвести взгляд. Можно было бы предположить, что я что-нибудь не то сделал, но нет, в глазах у него не было того упорства, которое обычно появляется, когда человек рассержен. Он опустил закрывавшую лицо газету, и я увидел, что губы у него растянуты в чуть заметной удивленной улыбке.
— Как ты думаешь, сколько мальчиков по имени Эдгар живут в Бронксе на Большой Магистрали, дом 1796?
— Кроме меня, никого, — ответил я. На самом-то деле в нашем доме мне вообще никаких мальчиков не попадалось — ни Эдгаров, ни кого-либо еще.
Секунду-другую он сверялся с газетой.
— Ну, стало быть, это ты, — произнес он. Я встал на ноги.